Он украдкой разглядывал приятно округлившуюся фигуру своей визави, решил, что она по-прежнему красива, хотя теперь она была бледнее, чем в девичестве: глаза остались такими же блестящими, как он их помнил, волосы такими же темными. Только руки ее стали пухлыми руками женщины, которая не делала никакой работы и проводила дни в праздности. Ему совсем нетрудно было усвоить, что она вдова, поскольку у нее был взгляд неразбуженного человека, которого больше не беспокоят чувства. Он даже задумался, любила ли она своего мужа, Клода Меллерио, или ее брак был с ее стороны лишь деловым соглашением, спланированным ее матерью. Натолкнувшись на ее странное хладнокровие, он понял, что по своей физической природе она пассивна и может доставить удовольствие в силу той же пассивности, но не принимает ничего взамен. Он видел, что при отсутствии атрибутов живой сексуальности она тем не менее остается интригующей. В самом ее самообладании был вызов. Он сомневался, удалось ли или удастся ли в будущем хоть одному мужчине лишить ее этого качества.
На следующее утро, шагая по берегу озера, он подумал, что вот основное различие между ними: его усердие наталкивалось на ее безразличное спокойствие, — и он видел, что это направлено не на одного его, а на мужчин вообще. Он видел, что она никогда не поймет тоску мужчины или даже его физические импульсы, что ей всегда будет лучше в женском обществе, и в первую очередь в обществе своей матери. Превращение взбалмошной девочки в эту степенную и безмятежную женщину в целом было закономерно: она никогда не понимала, что другие могут руководствоваться чувствами, принимала собственные капризы за чувства, так и не выбравшись из кокона своего девичества, и осталась чудовищно незнакома, с взрослыми эмоциями. Ей было легко только с теми, кто удовлетворял ее целям. Эти цели нуждались в соответствующих условиях, что, без сомнения, и побудило ее выйти замуж. Практические соображения обеих женщин преобладали над всякими другими: Меллерио обещал легкую жизнь и уважал их близость. Однако, судя по выражениям их лиц, вдовство устраивало еще больше и саму Фанни, и ее мать. Их принадлежность этому отелю, который казался их естественной средой, фактически выражала истинное положение вещей: здесь им самое место. Вдовство было для Фанни тем же, чем для министра благородная отставка. Какое впечатление он произвел на них тогда, с пылью Эджвер-роуд на башмаках? Как он мог вообразить, что такое тонкое создание согласится покинуть эту пышную обстановку? Его собственное смирение, его осознание непомерности того, о чем он просит, в некоторой степени подготовило его к отказу, но тем не менее он был обескуражен небрежностью, с которой она отклонила его предложение. Она сохранила свою надменность; ее гладкие губы скрывали язвительный язык. Таким образом, с помощью, с одной стороны, отрешенности, а с другой — способности себя защитить, она отваживала всяких искателей более глубоких чувств, даже когда более глубокие чувства были подходящими. Она могла вывести мужчину из себя, но могла и сбить с толку. Чего же она хочет, мог бы спросить ее мужчина. Просто, чтобы меня оставили в покое, был бы ответ, если бы она потрудилась его дать.
Таким образом, частично реабилитированный, Герц смотрел, как над озером встает солнце, и всячески казнил себя за глупость, потом вернулся в отель забрать свои вещи, а уж потом взял такси до вокзала. Его чувство беспомощности усиливалось тем фактом, что ему не дали заплатить за обед. Герц всегда сам оплачивал счет, так он привык, но они отклонили все его попытки, словно он по-прежнему был бедным родственником, как они всегда его воспринимали. Хотя в Берлине он им точно не был, после переезда в Лондон он и впрямь им стал; он обеспечивал свою семью, за вычетом Фредди, а потом и Джози, но сам этот факт был не в его пользу: ему приходилось зарабатывать на жизнь, а Фанни и ее мать жили в комфорте, благодаря завещанию Меллерио, и им никогда не приходилось работать или мыслить категориями работающего человека. Фанни настолько великолепно освоила профиль хорошо сохранившейся женщины, что это могло добавить ей привлекательности в глазах мужчины. Он приобрел бы подлинное произведение искусства, хотя и стереотипное. Возможно, подлинные произведения и есть стереотип, стереотип, а не архетип, вроде того, каким себя считал романтичный Герц. Он жаждал объять эту явную инакость Фанни, а она, подняв бровь, вновь вынесла свой приговор его ожиданиям. Мирный Нион, с его неторопливо прогуливающимися жителями, послужил подходящим, словно данным в насмешку, фоном его поражению. То, что было несовместимо во времена детского праздника, осталось не менее несовместимым в этих новых изменившихся обстоятельствах. И все же чувство утраты так до конца и не прошло.