Мысль о неравной борьбе Фанни, не с семейством ее последнего мужа, поскольку не вызывало сомнения, что она выиграет этот конкретный поединок, но со смертью, трогала его, несмотря ни на что. Как это неправильно, что ей, никогда не ведавшей неуверенности, предстоит сражение, из которого еще никто не вышел победителем. И она будет одна, чуждая тем самым людям, которые могли бы ей помочь: золовке, сутяге-племяннице. Он лучше, чем она, был подготовлен к встрече с тем опустошением, которое должно было начаться, если не шло уже полным ходом. В своем скромном восхищении ее неотзывчивостью, недостижимостью он всегда был просителем ее милостей. Его мазохизм довершил остальное. Когда в этой роли оказалась она, баланс их отношений изменился не самым желательным для него образом. Он предпочел бы знать ее такой, какой она была в его памяти: непроницаемой, даже бесчувственной. Перемена мест теперь означала несимметричность, которая была для него почти физически болезненной.
Память об их первоначальных отношениях, установленных, когда они оба были юны, вновь удивила его своей силой. И тут каким-то образом надо учитывать это квазимистическое понятие о семье. Ему незнакомы были истинно семейные чувства, и на самом деле он тешил себя мечтами о самой скандальной нелояльности, но так или иначе сумел выжить в ячейке, где не было ни теплоты, ни общительности. Он, конечно, очень хотел обзавестись своей семьей, даже завидовал другим семьям. Почему бы иначе он цеплялся за те обрывки разговоров, что достигали его слуха на прогулках? Отпуск, во время которого он сидел в кафе, в ресторанах, на скамейках, закрывшись газетой, на самом деле был полон сигналов, которые мог расшифровать только он один. Этот муж, тот отец, та бабушка, вон тот красивый ребенок — все было хлебом насущным для воображения, которое жаждало наполниться и даже пресытиться. По какой-то злой иронии судьбы, при этой мощной потребности он сумел прожить свою жизнь в самой строгой изоляции. Семья, которая у него могла бы быть, ощущалась им в виде невнятного шепота других жизней. И теперь, когда близок уже был конец, его фантазия упрямо обновляла воспоминания о тех ранних днях в Берлине, когда он сидел и ждал, что пятнадцатилетняя Фанни беспечно вбежит в залитую солнцем комнату и так же беспечно выбежит снова.
Он вышел в холод воскресных улиц, глухих к тому, что мог бы услышать он. В Бонн он не поедет. Это решение возникло как бы само собой. Он напишет ей, но не для того, чтобы ободрить, а чтобы посочувствовать. Он даст совет, хотя она ждала практической помощи, а еще больше поддержки. Но на Чилтерн-стрит, на Пэддингтон-стрит, на Ноттингем-Плейс, на Спэниш-Плейс, на Джордж-стрит, где он столько раз гулял, жалобная пустота напомнила ему о желанной дружбе, не менее сладостной от того, что она была вылеплена из его же слабого сердца.
14
«Дорогая моя Фанни, — написал он, — моя бывшая жена, милая женщина, недавно рассказала мне, что у нее возникла привязанность к мужчине, с которым, как я полагаю, она едва знакома. Она говорила это сдержанно, но в глазах ее была грусть, из чего я сделал вывод, что она влюбилась, — один из тех непредвиденных случаев, которые столь губительны в нашем возрасте. Мне нетрудно было ей посочувствовать, поскольку я узнаю эти признаки, этот пыл, который вновь воскрешает в нас тот, прежний пыл, хранящийся без дела в каждом из нас с юности. Именно он, этот пыл, так вольно задает вектор нашего утра и управляет нашими снами ночью. Я представил, как она живет своей монотонной жизнью в ожидании незапланированной встречи, очаровательной в своей отсроченности, пока очередное появление этого мужчины у нее на пороге не даст ей знать, что она не ошибалась, что действительно что-то существует и она себе ничего не придумала.