Дома он заварил чаю, решив, что новости смотреть у него желания нет. В данный момент внешний мир мало что мог ему сообщить; в голове его помещались лишь мысли о собственных проблемах. И даже они ему надоели. Он бы с радостью просто по-человечески с кем-нибудь их обсудил. Бернард Саймондс его поведения не одобрил, хотя был слишком вежлив, чтобы откровенно высказать свое мнение. Он посчитал Герца прискорбно непрактичным и, хуже того, осудил за то, что тот вовремя не попросил совета. По тому, как он ел, как не спросил разрешения, прежде чем зажечь сигарету, было заметно его раздражение. Герц чувствовал себя принятым на ту роль, которая для него написана. То, что кто-то, тем более друг, считает его недотепой, было лишь еще одной причиной для грусти. Он медленно пил чай, чувствуя, что руки у него слегка дрожат. Когда раздался звонок в дверь, Герц едва не подскочил от неожиданности, и только годами прививавшаяся дисциплина не дала ему заметаться по комнате. Когда он открыл дверь и впустил Софи, сердце его все еще тяжело бухало в груди. Если он так реагирует на то, что прервали ход его мыслей, как же он переживет поездку, весь этот шум и суету?
— Входите, входите, — сказал он. — Не хотите ли чаю?
— С удовольствием.
Он смотрел на нее, пока она вежливо пила чай. В ней произошли перемены, заметные только для него, поскольку он привык ее рассматривать. Узел на затылке немного растрепался, и на щеку падала прядка. Губы утратили тот естественный цвет, который так оживлял их, и казались сухими. Время от времени она прикусывала внутреннюю сторону щеки.
— Вы устали, — мягко сказал Герц. Его переполняла покровительственная любовь к ней.
— Да уж, есть от чего устать. Я к вам насчет квартиры.
— Я так и подумал. Но ведь Мэтью еще в Нью-Йорке.
— Он звонил мне вчера вечером, спрашивал, приняли ли вы решение.
— Мы с ним договорились, что до его возвращения ничего решать не будем. Он сказал, что его не будет месяц.
— Но он немного беспокоится. Вообще-то он очень сильно беспокоится.
— А почему он не поселится у вас?
— Тесно. И он хочет жить отдельно. Это можно понять.
— Он будет вам еще звонить?
— Думаю, да. — Вид у нее был грустный, она с трудом держалась прямо, как ее, наверное, учили в детстве, чайную чашку поставила на стол.
— Вы любите его? — спросил Герц, все так же мягко, чтобы ее не оскорбить.
— Можно сказать и так.
— А он вас?
— Возможно. Я знаю, что у него в Штатах есть подружка. Они когда-то были помолвлены, потом она разорвала помолвку. Но они до сих пор встречаются.
— Я бы не стал переживать по этому поводу. Никто не начинает с чистого листа. Я знаю, что приятнее было бы думать так. — Он снова вспомнил тот шок прозрения, которому он был свидетелем, и поразился тому, как прямота и неизбежность того мгновения деградировала до соображений верности, сентиментальности, всего того груза, который, так или иначе, заслонил первичную истину. Он хотел сказать ей, что глупо тратить такие мгновения, и без того редкие, на понятия, оставшиеся от какого-то катехизиса прошлого. Он не сомневался, что они устраивали обсуждения, выкладывали карты на стол, выясняли как прошлые, так и нынешние отношения. И с каждым откровенным признанием беспокойство Софи росло. Видно было, что она беспокоится больше, чем ее возлюбленный, великолепие которого защищало его от подозрений, что на поле могут быть еще игроки. Герц в который раз поразился той породистой тупости, которая присуща всякому классическому герою, чья благородная внешность служит для того, чтобы показать миру его превосходство. В театре это было бы в самый раз. В жизни такое неведение давало основание для подозрений.
Софи была встревожена своими предчувствиями, хотя, вероятно, была не в состоянии их измерить. Непринужденность, с которой молодой человек улетел в Нью-Йорк, не считаясь с велением этого мгновения или, возможно, не сознавая силу этих новых уз, выкованных одним махом, оборачивалась против него, открыв путь сомнениям. Бледные губы Софи, ее обычно невыразительные, а сейчас широко открытые глаза говорили о том, что она несчастна. Ее обычная одеревенелость шла ей больше, подумал Герц. Он не мог этого сказать, и вообще не знал, применимы ли теперь те законы, какие действовали в пору его юности. Не его дело советовать, да и не ждали от него путного совета, считая зачерствевшим от старости человеком, у которого остались лишь тусклые воспоминания о прежних чувствах. Он мог бы сказать ей (но не станет) о постоянстве таких чувств, о тоске по любви, что переживает любой возраст, о тех других желаниях, неуверенные голоса которых слышатся человеку до тех пор, пока смерть не положит конец всем чувствам и всем желаниям. В любом случае ей это говорить было бесполезно. В силу своей молодости она была чрезвычайно искушенной в отношениях, как это теперь называют, и при этом не была готова к такому испытанию. Все это он хотел сказать ей, но знал, что она сочтет его самонадеянным болтуном, замкнется, уйдет в холод, который он уже вызвал в один несчастный день, о котором ему думать не хотелось. Он пытался принять вид благосклонного слушателя, но это ему не удалось. Ситуация была для этого слишком серьезной, слишком серьезной для Софи, чтобы думать о собственной храбрости и сдержанности.