Несчастья и житейские невзгоды привели иного к губительному пороку. Обманутые надежды, смерть кого-нибудь из близких или та затаенная печаль, что не убивает человека сразу, а медленно, исподволь точит сердце, довели его до исступления, до того отвратительного умопомешательства, когда человек сам, своею рукой, навлекает на себя медленную, неминучую гибель. Насколько больше, однако, таких, что сознательно, с открытыми глазами бросаются в этот омут, из которого нет возврата, который, напротив, затягивает свою жертву все глубже и глубже, не оставляя ей в конце концов и проблеска надежды.
Именно такой человек стоял однажды у постели умирающей жены. Его глухие стоны мешались с простодушной молитвой коленопреклоненных детей. Комната была убого и скудно обставлена. В бледных чертах женщины, которую жизнь уже заметно торопилась покинуть, нетрудно было прочесть всю повесть горя, нужды и мучительной заботы, год за годом неустанно терзавших ее сердце. Старая женщина, вся в слезах, поддерживала голову умирающей. Но не к ней, не к матери, обращено было изможденное лицо; не материнскую руку судорожно сжимали дрожащие, холодеющие пальцы — они сжимали руку мужа; глаза, которым суждено было вот-вот угаснуть, были устремлены на его лицо, и он трепетал под этим взглядом. Одежда на нем была измята и неопрятна, лицо опухшее, глаза воспалены и мутны. Верно, среди какой-нибудь дикой оргии его вызвали к печальному одру смерти.
Лампа, защищенная козырьком, тускло освещала собравшихся вокруг постели; глубокая, непроницаемая тень обволакивала остальную часть комнаты. За окном все было погружено в ночное безмолвие; в комнате царил покой смерти. Лишь мерное тиканье карманных часов, висевших над камином, нарушало глубокую тишину, но тем, кто был в комнате, слышалось что-то роковое в этом звуке, ибо все знали, что идет счет последним минутам пребывания души человеческой в бренном ее жилище.
Страшное это дело — сидеть возле умирающего и ждать приближения смерти; знать, что надежды нет, что выздоровление невозможно; считать нескончаемые часы, ночь за ночью, долгие ночи подряд… такие ночи знает лишь тот, кому доводилось просиживать их у постели больного! Мороз подирает по коже, когда лежащее перед вами беспомощное существо в забытьи и беспамятстве начинает открывать заветные тайны своего сердца, годами доселе лежавшие под спудом. Подумать только человек хитрит и таится всю жизнь затем лишь, чтобы к концу ее, в бреду и горячке, сорвать с себя маску! Чего только не услышишь у постели умирающего! Тут открываются такие грехи, такие преступления, что слушатель подчас, опасаясь за собственный рассудок, в ужасе и омерзении бежит вон. И сколько несчастных так и умирает в одиночестве — ибо злодеяния, о которых они бредят в свои предсмертные часы, отпугивают от них самых, казалось бы, бестрепетных людей.
Никаких предсмертных признаний, впрочем, не раздавалось с постели, вкруг которой стояли на коленях дети. Сдавленные их всхлипывания и стоны одни нарушали тягостную тишину каморки. Но вот судорожно сжатые пальцы разжались в последний раз, умирающая перевела взор с детей на отца и, силясь что-то выговорить, откинулась на подушки, и столько безмятежного спокойствия было в этом движении, что, казалось, она всего лишь погрузилась в сон. Все склонились над нею, стали звать ее, сперва вполголоса, а потом громким, пронзительным воплем отчаяния. Ответа не было. Стали прислушиваться к дыханию — ни вздоха. Пытались нащупать сердце — оно не билось. Сердце это было разбито, а та, кому оно принадлежало, — мертва!
Муж опустился на стул подле постели и прижал ладони к пылающему лбу. Он обвел взглядом всех своих детей, но, встречая всякий раз глаза, полные слез, невольно отворачивался. Никто не шепнул ему сочувственного слова, ни один ласковый взгляд не скользнул по его лицу! Все сторонились его, все отводили глаза. Пошатываясь, вышел он из комнаты, и никто не поспешил за ним вдогонку, никто не кинулся утешать вдовца.