Iбольшая часть лиц, которые встретятся в нашем очерке, будут носить те клички, которыми нарекли их в товариществе, например Митаха, Элпаха, Тавля, Шсстиухая Чабря, Хорь, Плюнь, Омега, Ерра-Кокста, Катька и т. п., но этого не можем сделать с Семеновым: Оурсаки дали ему прозвище, какого не пропустит никакая цензура, — крайне неприличное.
Семенов был мальчик хорошенький, лет шестнадцати. Сын городского священника, он держит себя прилично, одет чистенько; сразу видно, что училище не успело стереть с него окончательно следов домашней жизни. Семенов чувствует, что он городской, а на городских товарищество смотрело презрительно, называло бабами; они любят маменек да маменькины булочки и пряники, не умеют драться, трусят розги, народ бессильный и состоящий под покровительством начальства. Для товарищества редкий городской составлял исключение из этого правила. Странно было лицо у Семенова — никак не разгадать его: грустно и в то же время хитро; боязнь к товарищам смешана с затаенной ненавистью. Ему теперь скучно, и он, шатаясь из угла в угол, не знает, чем развлечься. Он усиливаетсяя удержать себя вдали от товарищей, в одиночку; но все составили партии, играют в разные игры, поют песни, разговаривают; и ему захотелось разделить с кем-нибудь досуг свой. Он подошел к играющим в камешки и робко проговорил:
— Братцы, примите меня.
— Гусь свинье не товарищ, — отвечали ему.
— Этого не хочешь ли? — проговорил другой, подставив под самый нос его сытый свой кукиш с большим грязным ногтем на большом пальце…
— Пока по шее не попало, убирайся! — прибавил третий.
Семенов отошел уныло в сторону; но на него не произвели особенного впечатления слова товарищей. Он точно давно привык и отерпелся с грубым обращением.
— Господа, с пылу горячих!
— Кому, Тавля? — отозвались голоса.
— Гороблагодатскому.
Семенов вместе с другими направился к столу, около которого тоже шла игра в камешки между двумя великовозрастными, и притом Гороблагодатский был второй силач в классе, а Тавля — четвертый. Лица, окружившие игроков, приятно осклаблялись, ожидая увеселительного зрелища.
— Ну! — сказал Тавля.
Гороблагодатский положил на стол руку, растопырив на ней пальцы. Тавля разместил на руке его пять небольших камней самым неудобным образом.
— Валяй! — сказал он.
Тот вскинул кверху камни и поймал из них только три.
— За два! — подхватили окружающие.
— Пиши, брат, к родителям письма, — прибавил Тавля с своей стороны.
Гороблагодатский, ничего не отвечая, положил левую руку на стол. Тавля кинул камень в воздух, во время его полета успел с страшной силой щипнуть руку Гороблагодатского и опять поймал камень.
Толпа захохотала.
Игра в камешки, вероятно, всем известна, но в училище она имела оригинальные дополнения: здесь она со щипчиками, и притом щипчиками холодненькими, тепленькими, горяченькими и с пылу горячими, которые доставались проигравшему. Без щипчиков играла самая молодая, самая зеленая приходчина, а при щипчиках с пылу горячих присутствует теперь читатель.
Между тем матка (главный камень) летала в воздухе, а Тавля своими здоровенными руками скручивал кожу на руке партнера и дергал ее с ожесточением. После двадцати щипчиков рука сильно покраснела; после пятидесяти появилась синева.
— Любо ли? — спрашивает Тавля, заглядывая ему в глаза.
Противник молчит.
— Любо ли?
Опять ответа нет.
— Взъерепень, взъерепень его! — говорят окружающие.
— Заплачь, так прощу! — говорит Тавля.
— Смотри, чтобы самому плакать не пришлось! — ответил Гороблагодатский. Здоровый детина выносил сильную боль в руке, но только мрачный взгляд обнаруживал, что он чувствует.
— Что, дядя, больно?
Тавля дал такого щипка, что Гороблагодатский невольно стиснул зубы. Все захохотали.
— Живота аль смерти?
Сильный щипок повторился при хохоте зрителей. В этом хохоте не слышалось злорадованья или неприязненной насмешки; товарищи видели во всем только комическую сторону. Один лишь Семенов улыбался как-то особенно; его удовольствие не походило на удовольствие других, и действительно он затаенно повторял в душе: «Так и надо, так и надо!»
Дошло до ста…
— Ну, черт с тобой! — заключил, наконец, Тавля.
Гороблагодатский глубоко ненавидел Тавлю и решился на игру с ним в надежде остаться победителем и задать ему более, чем с пылу горячих. Оба они были второкурсные. Каждое учебное заведение имеет свои предания. Аборигены училища, насильно посаженные за книгу, образовали из себя товарищество, которое стало во враждебные отношения к начальству и завещало своим потомкам ненависть к нему. Начальство, со своей стороны, также стало во враждебные отношения к товариществу и, чтобы сдерживать его в границах училищной инструкции (кодекс правил для поведения и учения), изобрело целую бурсацко-бюрократическую систему. Зная, что всякое царство, раздельшееся на ся, не устоит, оно отдало одних товарищей под власть другим, желая внести в среду их междоусобие. Такими властями были: старшие спальные — из второуездных; старшие дежурные — из спальных, справляя недельную Очередь по всему училищу; цензора — надзирающие за поведением в классе; авдитора — выслушивающие по утрам уроки и отмечающие баллы в нотатах (особой тетради для баллов); наконец последняя власть и едва ли не самая страшная — секундатор, ученик, который, по приказанию учителя, сек своих товарищей. Все эти власти выбирались из второкурсных. Ученик, просидев за партою два года, за леность и малоуспешность оставался в том же классе еще на два: этот и назывался второкурсным. Очень естественно, что такой ученик что-нибудь да выносил из уроков учителей и потому больше знал, чем первокурсный; это бралось начальством во внимание, и расчет был верен: второкурсные, желая удержать власть в руках, учились усердно, и большинство из них заняло первые места, потому что не бездарность, а лень делала их второкурсными. Вот основы училищной бюрократии, при помощи которой начальство хотело разрушить товарищество.