П. Бажов
В старое-то время камней будто побольше было. Который камень теперь малахит прозывается, тогда, гуторят, его многохитом кликали. Золотишко тоже намывали, изумрудишкой баловались. Все больше простые люди этим делом занимались, кои победнее протчих были. Приказчик их кнутом допекал, стражник ружейным боем донимал, а барину и горя мало. Ему только деньги подавай да работу почуднее, чтобы Парижу нос утереть. Нос, это верно, — утирали. Не только, значит, Парижу, но и протчим всяким городам. А только что толку? Ну зашибет деньгу который, а крепостное-то право — вот оно.
Вот на ефтом самом месте, где сейчас, может, Театр юного зрителя силу свою оказывает, там-то, стары люди сказывают, самое питье было. Пропьются когда догола — и опять фарт искать. Не все, конешно, на одну стать. Были и тогда людишки посознательнее. Ну только барину они как соринка в глазу. Не любил их барин-то. А простой народ всякое им уважение делал. Ну и Хозяйка Медной горы тоже им помощь оказывала. Потому Хозяйка та, по-теперешнему сказать, большую подпольную работу на себя брала. Но тоже не всякому глазу заметно. Играют себе ящерки, всего и делов-то. Врать не буду, самой-то Хозяйки будто люди и не видывали. А слушок шел. Сперва вроде байки сказывали. А там и печатать зачали. Глядишь — книжица по рукам пошла. Ну, тут я и сам тому делу веру дал. Потому — мной писано. С тем и возьмите.
С. Георгиевская
Репка! Из каких глубин памяти возникло это серебряное слово? Солнце, земля, роса, скажите мне, отчего она растет, почему так трудно, так невыносимо тяжко ее выдернуть?
Репка! Это слово звучало в каждой росинке, оно откликалось, переливалось, звенело: репка… дедка… бабка…
Внучка! — говорили деревья.
Жучка! — подхватывал ветер и нес эти слова куда-то далеко, а в мышкиных зубах — крепких и белых — отражался, звенел, искрился солнечный лучик…
Репка! Есть что-то вечное и мудрое в словах, которые каждый ребенок помнит с того незабываемого мгновенья, когда он открыл свои глаза — чистые и мутные, как горный поток весной, и услышал тихое и грустное, колдовское и проникновенное: «Дедка за репку, бабка за дедку, внучка за бабку, Жучка за внучку!»
— Репка! — густым басом прохрипел дворник и облил шлангом грядку, где она росла, желтая, как луна, крутая, как внучкин лобик, сладкая, как воспоминание о бабкином детстве, когда бабка босыми ногами выбегала на утренней заре к морю и взахлеб пила воду, холодную, как ручка троллейбуса в январский мороз, прозрачную, как молодое стекло на стеклодувном заводе, соленую, как селедка, Каспийская по фамилии.
— Сдали ли вы репку в утильсырье?! — спросила тоненькая пионервожатая, открывая калитку, и скрип калитки напомнил дедке его далекую юность, когда он темной ночью выходил в чем бог послал, а деревья стояли вокруг такие деревянные и шелестели листьями, такими зелеными, как я не знаю что.
Вот и теперь деревья делали свое деревянное дело, бабка жучила внучку, а внучка — Жучку. А мышки не было. Не было мышки. Не было — и все тут.
Так о чем бишь я? Ах да, о репке. Я тут ничего не выдумала, а если что и выдумала, то репка моя, а грех пополам.
В. Каверин
Катя опять была со мной, и я знал, что теперь все будет хорошо. Я смотрел на нее и не мог насмотреться.
— Катя… — тихо говорил я иногда и трогал ее рукой.
Большая, красивая, кто бы поверил, что это она десять лет назад плюнула мне в ухо и обругала меня ишаком. Я знал, что она любит меня, и сам любил ее. Это знали все. Ей было все равно, что я закрыл Северный полюс, ей было не важно, что я открыл, кто написал «Евгения Онегина». Катя, милая моя Катька, как я знал ее!
Друзья сидели вокруг, тут были все — и Валька Шпунтиков со своим хохолком и желтым галстуком, и Петя, и Петр, и Петруша. Галя и Оля сидели рядом и пересмеивались, глядя на меня и Катю. Я погрозил им пальцем. Много тут было и таких, кого я не знал совсем и знать не хотел, но это были в общем неплохие люди, и я терпел их. Не помню, что мы пили и что мы ели, помню только, что все ушли, и вот мы с Катей были одни и смотрели друг на друга, и северное сияние сверкало только для нас.