И люди, и кони словно бы понимают Шарика: первые улыбаются ему, а вторые ласково пофыркивают, мотая на него книзу головами, и вдруг осторожней начинают переступать, как бы нарочно для того, чтобы невзначай не задеть его копытом, когда Rн вдруг затешется и заегозит между рядами.
Староста с сотским, ублагодушенные вчерашним вахмистерским угощением, отправились, опираясь на свои дубинки, провожать эскадрон далеко за околицу, а с другой стороны рядов увязалась за одним видным, красивым солдатиком какая-то молодая бабенка и, выпятив корпус вперед, поспешает босиком за лошадиным ходом, лишь бы не отстать от своего солдатика. Бабенка закрывает глаза рукою и всхлипывает.
— Не плачь, дура, чево ты! — обернувшись на нее книзу, говорит ей красивый солдатик. — Ну, чего ж ты! Ведь сказано, назад вернемся!
— О-ой, саколику мой! — слышен в ответ на это сквозь всхлипыванья прерывистый, надорванный от слез женский голос.
— Эка бесстыжая!.. Полно-те, не срамись!.. При людях сама бежить, а сама плачить!.. Право, стыдно!.. Аль с утра уж хватила, что ли?.. Рабята смеяться будут.
— Ничего, пущай ее! — толерантно замечает сосед. — Известно дело: покутница, солдатка…
— Ой, салдатка, салдатка, голубонько мой! — сквозь слезы, ни на кого не глядя и все продолжая закрывать глаза рукою, навзрыд голосит бабенка. — Може й маво саколика гдысь-то проводзаехтось так само!.. Быу, та и узяли, у москалики пайшоу, и сама одна зосталасе!.. О-ой, саколику мой ясны!..
— А ось пачакай, пачакай, быдло ты! Я це кием! — грозится на нее своею дубинкою солидный сотский.
Но покутница знай себе воет.
— Ну, дура, не плачь, говорю! — продолжает время от времени увещевать ее красивый солдатик. — Ведь ничего не поделаешь!..
Назад вернемся, так я те хустку червону подарю… Не плачь же! Срам ведь!
— Ничего! — опять-таки отвечает на это сосед. — Пущай ее!..
Потому, известно — любоф!
Но вот, и староста с сотским, откланявшись в последний раз «до забаченья», понуро повернули назад к деревне, и покутшща-бабенка отстала от конского шага, утомясь наконец от быстрой ходьбы босыми ступнями по холодной, жестко замороженной почве, — и эскадрон мало-помалу всею своею темною, колеблющеюся массой скрылся за горою, по направлению к городу, в легком морозном тумане занимающегося утра.
Рассчитывая, что завтра придется пораньше встать, я нарочно раньше лег в постель и, по обыкновению, на сон грядущий стал пробегать столбцы первой попавшейся под руку газеты. Было уже более двенадцати часов, когда в прихожей раздался авторитетный звонок, обыкновенно обозначавший своею силой приход кого-нибудь из товарищей, — и точно: через минуту в спальню ввалились с топотом и веселым шумом адъютант с квартирмейстером.
— Как!., уже в постели? Что за безобразие! Эдакая рань еще, а он спать! — раздались их возгласы. — Мы, брат, к тебе прощаться пришли — «принимай гостей, покидай постель»!
— Вас бы нелегкая еще попоздней принесла: чем же я теперь кормить вас буду?
— Все, что есть в печи, — все на стол мечи!
— Было бы что метать-то! Трактиры наши, сами знаете, в эту пору уж заперты.
— Не в трактирах дело, а в хорошей беседе! Чай дома есть?
— Разумеется.
— И выпить найдется что-нибудь?
— По обыкновению.
— Ну, а хлеб да соль у денщиков отыщем, — значит, аминь тому делу!
Однако я распорядился, чтобы человек побежал поскорее в ресторан и попытался бы там достучаться да добыть чего ни на есть из съестного, хоть холодного ростбифу, что ли.
— Вот это правильно, — подхватил адъютант, — потому что не о едином хлебе сыт будет человек, но и о ростбифе.
Пока один денщик побежал в трактир, другой стал возиться около самовара, раздувая его по денщичьему обыкновению длинным голенищем походного сапога.
— А где Апроня? — осведомился адъютант о моем сожителе, которого добрые приятели попросту звали между собою этою интимною кличкой.
— А где ему быть? По обыкновению, в театре пропадает.
— И все подыхает по Эльсинорской? С актрисками возится?
— Подыхает…
— А лихо она, черт ее возьми, канкан танцует!.. И куплеты сказывает не без шику!
— Тем и берет. Впрочем, девочка добрая…
Завязался обыкновенный офицерский разговор: о лошадях, о манеже, о начальстве, о женщинах, о ростовщике-еврее и его процентах, да о романе «М-ll Giraud — ma femme».
В это время раздался новый звонок — и после некоторой возни в прихожей вошел мой сожитель Апроня.
— А я, брат, с актрисками, — проговорил он таинственным полушепотом, на цыпочках шагая ко мне своими длинными ногами и подавая нам руки.
Мы все невольно рассмеялись.
— Где ж они и много ль их?
— Здесь вот! — И он кивнул по направлению к нашей офицерской гостиной и кабинету. — Целая тройка! И есть мы все хотим, как сорок тысяч братии хотеть не могут.
— Целая тройка?!. Что ж там больно тихо у них, никакого гвалту не слыхать?
— Постойте: разойдутся еще… Вот городишкото мерзейший! — с досадой продолжал Алроня. — Только что спектакль кончился. Думал поужинать; толкнулся к Роммеру — залерто, к Шестаковской — заперто, к Вездненскому — тоже заперто!., Тфу ты!.. Вот и живи тут!.. А они есть хотят; Варвара Семеновна даже и не переодевалась: как играла, так дебардером и поехала; торопились, думали — авось не запрут, ан не тут-то было!.. Ну, уж город! В двенадцать часов хоть с голоду помирай!.. Я вижу это, что и есть-то им хочется, да и прозябли, катаючись со мною за пищей; ну, что ж тут, думаю… «Поедемте, mesdames, говорю, к нам: авось что-нибудь и отыщем». Ну, вот и приехали! Найдется, что ли, у нас-то хоть что-нибудь?
— Да что вы там заперлися? — раздались веселые и нетерпеливые голоса за запертой дверью. — Прикажите хоть огня-то подать… Мы в потемках!
Я велел мигом зажечь лампы, затопить камин и давать поскорее чаю, а сам живо оделся и явился к нежданным гостьям, которые уже весело тараторили с моими товарищами, вышедшими к ним по первому зову.
Я нашел в своем кабинете уже довольно оживленную картинку: большая лампа под розовым колпаком наполняла всю комнату мягким матовым светом; сухие дрова уже весело трещали в камине; две актрисы, Каскадова и Радецкая, обе очень миловидные и веселые женщины, — напялив фехтовальные перчатки и упрятав свои головы под сетчатые маски, стояли посередине комнаты в самых воинственных позах и затеяли между собою преуморитель-ный бой на эспадронах, к немалому соблазну лягавого щенка, который, весело тявкая, гонялся то за одной, то за другой, игриво теребя их шлейфы; а страсть моего сожителя — девица Эльси-норская, одетая мальчишкой в шикарный костюм дебардера, в котором она только что играла в театре роль Леони в известном буфе «Все мы жаждем любви», — сидела за пианино и, как-то ухитряясь в одно и то же время перекидываться словцом-другим в общей болтовне и аккомпанировать себе бойкими аккордами, напевала шикарный куплетец:
Звуки свежего голоса, смех и возгласы двух бойцов в юбках, их оживленные личики с яркими щеками, с которых не успел еще сойти густой румянец, наведенный на них морозным холодком, потом этот лязг стальных эспадронов, веселое тявканье щенка и треск ярко пылающих поленьев — все это казалось так ярко, весело, молодо, свежо, все дышало такой беззаботной и беззаветной жизнью и удовольствием, что я нимало не пожалел о том, как теперь, ввиду завтрашнего похода, пришлось подняться с постели в час ночи вместо шести утра, и был очень доволен этим внезапно импровизированным набегом на мое обиталище.
— Однако соловья баснями не кормят! — воскликнул мой сожитель. — Что же, в самом деле, есть у нас что-нибудь есть?
В эту минуту вошел денщик мой, которого посылал я в трактир на фуражировку.