Их фасовые стены насквозь прогрызло время. Признаюсь, и цели лазить по этим погребам — нет никакой… Надписей и остатков, которые еще встречались недавно, — теперь следа нет… Если люди пользовались когданибудь этими пещерами, то, конечно, в очень тяжелые минуты жизни… Без сомнения, это были только осадные жилища, куда прятались, под прикрытием крепости, окрестные поселенцы, занимавшиеся в спокойное время садоводством и всяким хозяйством. Многие пещеры, если не большая часть, несомненно, служили приютом для скота не только в военное время, но и просто по ночам или в сильный жар. Этот обычай загонять скот в пещеры держится до сего времени в Крыму и на Кавказе. Одна из инкерманских пещер — огромная, но низкая; с камнями у входа, с почвой из отвердевшего навоза, она очень напоминает пещеру гомеровского Полифема, в которой этот одноглазый пастырь закусывал несчастными итакийцами; невольно хочется согласиться с предположением Карла Риттера, что хитроумный Одиссей посетил наш Крым во время странствования.
* * *
Сама инкерманская крепость невелика; но окрестности ее покрыты следами протекшей жизни человека… Даже, напротив, на том берегу долины, есть остатки домов, пещер, водопроводов и подземных галерей… Есть развалины часовни. Некоторые думают, что водопровод Черной речки был именно тот, который снабжал водою Херсонес, и который был перенят князем Владимиром по внушению Анастаса.
В самой крепости следы валов и блиндажей, весьма напоминающих обыкновенные наши крепости. Очень может быть, что это позднейшие приделки; в севастопольскую кампанию здесь стояли наши, и, очень может быть, какие-нибудь штуцерники воспользовались руинами для своих засад.
* * *
Становилось уже жарко, когда, набродившись по пещерам, монастырю и крепостным развалинам, в утомлении присел я на зеленом валу, около трех одиноких могилок под каменными крестами. Пчелы жужжали в траве и в воздухе, покачивая золотые одуванчики, в которых они добывали свой мед. Цветы и бабочки ярко пестрели на солнце… Надо мной стоял каменный остов башни с разбитою амбразурою, который, может быть, встречал свою тысячную весну.
С него веяло историею, давно исчезнувшими народами, давно затихшими интересами, давно прошумевшей жизнью… А у ног расстилалась зеленая долина, расстилалась за нею голубая бухта, за бухтою синее море… Все молчало и неподвижно стояло в солнечном жару: горы, воздух, воды.
Сердце было охвачено простым и свежим чувством, которое редко испытывается.
Сцены Библии и Одиссеи, этой тихой, несложной жизни на сыром лоне природы — незаметно, как облако, вставали, в голове и таяли незаметно, как облака: серьезные, высокорослые девы, свободно драпированные в легкие одежды юга, с высокими кувшинами на головах, ожидающие своей очереди у колодца; молодые пастухи у стад, с головами Антиноя, с голенями фарнесского Геркулеса, облокотившиеся на длинные посохи; разумные старцы-патриархи, кроткие, но беспрекословные властители, безмолвно-послушные Сарры-хозяйки. Эти пастухи-цари; эти царицы-водоносы и ткальщицы.
Вся жизнь состоит из двух-трех элементов. Так мало мыслей, так цельно и крепко мировоззрение.
Все на своем месте, все всем понятно, потому что еще ничего никому не стало понятно.
Стадо, руно, ключевая вода, — вот весь интерес, вся политика, вся наука. Любовь, ожидающая два раза по семи лет, и честолюбие, довольствующееся пасеньем стад. Хитрость детски-наивная, которая распарывает тайком прежде сотканную одежду, и мудрость, затыкающая воском уши для удаления соблазна.
Все сосредоточенно, определенно, ничто не развлекает. Известны два соседа, а что за ними, — об этом знает только боговдохновенный слепой певец; никто не спешит, не борется, не отчаивается, а, главное, не сомневается. Живут и умирают спокойно. Хозяина нет десять лет, а в кладовые по-прежнему сносятся запасы, в его ожидании, и старая ключница терпеливо вздыхает о запоздавшем господине…
Первенца ждут до 90 лет, за пшеницею посылают в другую часть света. О, как успокоительна для мысли такая устойчивость жизни!
Нервы тихи, радости и печали тихи. Неудивительно, если и проживали по 200 лет, этой жизнью овец и верблюдов, среди которых она протекала…
Монахи, которые выбрали Инкерман своею обителью, были истинные поэты. Так чисто мыслится и так свежо чувствуется на этих безмолвных и счастливых высотах! Здесь, в этих камнях, наедине с Богом, овцами, птицами и цветами, еще могут повторяться величественные сцены библейской жизни. Первобытность такая полная, что еще нет нужды в шалаше, в кибитке…
Еще нора служит жилищем, и камень дверью.
Но камень покажется мягким и темная пещера светлою — под этим небом и в виду этого моря…
Да и часто ли бывал нужен каменный свод, когда так хорошо спится и живется прямо под голубою сенью полуденного неба!..
IX. Пустыня и море
Пейзаж берега. — Жизнь моря. — Дельфины. — Свечение моря. — Ночи на море. — Историческое значение берега. — Влияние моря на дух человека. — Морское купание.
Я живу, как пророк Илия на своей горе. Я охвачен со всех сторон пустынею. Я заслонен и удален от мира, который тут за спиною, подобно рыбаку Ундины, хотя меня еще не совсем отмыло в океан. Горы, громадными каменистыми шатрами, заступили мне все пути, сдвинувшись ширмою с трех сторон, и оставили только один ход вперед — и этот ход в море. В море — без всякого преувеличения, потому что единственное сообщение моей пустыне с жилыми местностями — это прибрежная отмель, образовавшаяся в течение веков морским прибоем, из груд хряща и голышей, у подножия гористого берега. В бурю тут не проезда, по крайней мере сухопутного… Но и в спокойное время ездят только верхом, много-много в мажаре на буйволах. Тихо, зелено и здорово жить в складе этой громадной каменной ширмы. Над головой леса, — куда ни посмотри. Кое-где только из-за лесов светится лысый череп каменного великана… Прямо над трубою дома, осеняя меня своими тенями, стоит Кастель. Она так же похожа на Шатер-Гору, как и Чатыр-даг. Она вся в лесах до самого гребня. На нее взбираться, кажется, так же трудно, как на пирамиду. Однако татары возят оттуда лес, и путешественники лазят туда. На Кастели, высоко на вершине, до сих пор еще заметны следы древнегреческой постройки, вероятно замка, имя которого окрестило гору. По ту сторону, на скате, приютились афонские старцы… Но ничего этого не видно мне из моего лесного домика. Он спрятался на полугоре, среди сбегающих от него в разные стороны виноградников, и среди лесов, набегающих на него сверху, со всех сторон. Он заслонился, совсем с крышею, окружающими его кипарисами, тополями и орехами, и только решетка его тенистых балконов, да колонки, увенчанные оленьими рогами, заманчиво сквозят сквозь зелень. Кипарисы редкою и неправильною улицею сбегают от него через виноградник к наружным воротам усадьбы. Как башни замка, они попарно сторожат входы и углы сада.
Кипарис — это какое-то мохамеданское дерево. Его траурные, почти черные ветви, с терпением и покорностью фатализма ощетиниваются тесно скрученные, геометрически правильные метелочки, и торчат прямо и неподвижно, словно неживые, под припеком южного солнца и на морских ветрах.
Южные народы, особенно мохамедане, давно сделали кипарис деревом кладбищ, и, действительно, кладбище не могло себе избрать лучшего сторожа. Более безжизненной жизни, более неподвижного движения и менее зеленой зелени — нельзя найти. Любопытно из близи рассмотреть черную пирамиду кипариса. Она внутри почти совсем пуста; но зато по окружности почти непроницаема: так плотно сближаются между собой ветки, веточки и хвоя… Кипарис обыкновенно увешан, как бубенчиками, своими орешками, или шишками; но эти вонючие орешки нисколько не развеселяют его могильной наружности и пахнут не то гробом, не то ладаном. Не даром птицы так редко садятся на кипарис.
Но, со всем тем, кипарис удивительно как хорош в том пейзаже, о котором я говорю и которым я неутомимо наслаждаюсь с балкона моего дома. Хорошо потому, что кстати; он особенно вразумительно говорит моей пустыне, что она пустыня… Он особенно резко выделяет веселую зелень плода, дающего веселье; эти юношески-свежие, кудрявые и хмельные виноградники, которые буйными толпами растут и теснятся кругом — беззаботное подрастающее поколение вокруг мертвецов.