В хатах был прохладный полусумрак и замечательная чистота. Крепко убитый земляной пол был тщательно выметен; всякая посудина была или на полочке, или где-нибудь у места. Нигде не валялось ничего без пути.
Насиженных, належанных углов, в которых плодятся тараканы и клопы, и без которых не обойдется истинная русская изба, здесь совсем нет. Русскому человеку без такого привычного гнезда может даже показаться неприятно. В комнатах, в разных местах, лежат войлока; но, по-видимому, их переносят куда придется или куда захочется. Определенных спален не видно.
Но страннее всего для русского глаза — совершенное отступле¬ние от святого завета старины, от незыблемых распорядков еды и молитвы, установленных предками. Нет красного угла с иконами, нет лавок по стенам, солонки и ширинки на столе, — к татарину зашел, непременно думает русский человек. И вы видите, что он думает довольно верно. Отдельных комнат для женщин я не находил; без сомнений, их и не бывает у южнобережских татар. Женщины вполне приветливые к проезжим, показались мне злыми ругательницами в отношении своих домочадцев. Старухи кричали и грозились из-за пустяков на крошечных ребят, как настоящие ведьмы. Непонятный для меня и неприятный язык их придавал еще более сварливости тону их речи. Мужчины были, напротив, вполне спокойны и не обращали ни малейшего внимания на хриплую брань своих старух. С таким равнодушием хозяин проходит мимо беснующейся цепной собаки, твердо уверенный, что она не укусит его.
Мы побывали сначала в нескольких простых татарских хатах, у кузнеца, у мясника; хотелось побывать у зажиточного татарина. Ос¬ман, проводник наш, пригласил заехать к его приятелю Селямет-Бею; уже одно прибавление к имени титула бея указывает на некоторую привилегированность положения. Это не дворянин, не мурза, а что-то среднее: зажиточного поселянина со значением, с дворянскою роднёю, называют обыкновенно беем; вероятно, и происхождение его дворянское, я не знаю наверное. Селямет-Бей встретил нас любезно: лошадей приняли, нас ввели в парадную комнату. Идея ее та же, как и всякой татарской хаты: возможность лежать в тени; комнатка низенькая, темная, но просторная; маленькие окна смотрят на галерею, нигде нет окон прямо на Божий свет. Весь пол в чистых разноцветных коврах, вдоль всех стен низенькие, сплошные, восточные диваны с подушками; они повыше наших подножных скамеечек. Круглый столик в углу той же высоты, просто доска на полу. Над диванами, кругом стен, такие же сплошные полки; тут же все богатство хозяев, вся их кладовая: ярко вычищенная оловянная посуда, платья хозяйки, опрятно сложенные. Сафьянные терлики, пояса тонкого серебряного филиграну, дорогие шапочки для головы, обложенные червонцами, словом, все, что есть в доме парадного.
Надо объяснить образцовою честностью татар этот оригинальный обычай раскладывать самые дорогие веши в приемной комнате, без замка, прямо на открытых полках. Хозяин, жирный татарин с лоснящимся красивым лицом, в мягких желтых мештах, которые он снял у порога, в куртке с позументами, смотрел барином. Он с полным достоинством усадил нас на диваны, усадил туда же друга своего Османа и начал с нами беседовать через его посредство. На низеньком столике поставлен свежий чернослив, на полу курильница с углем. Осман спросил длинную трубку и преважно стал курить, не обращая на нас ни малейшего внимания. Я спросил пить, принесли кружку с каким-то молочным питьем; хлебнул — такая гадость: как будто жидкое кислое молоко, немного протухшее, смешанное с мелом и разбавленное водой; едко и кисловато. Однако для приличия я выпил еще глоток, не зная, куда выплюнуть его. Это была язьма, кислый овечий творог с водою. Это любимое питье татар; при нем они не смотрят на воду; Осман накинулся на нее с такою жадностью, что хозяин был крайне доволен; он три раза наполнял ему кружку. После я видел, что татары, особенно чабаны, истребляют его невероятные количества; они уверяют, что ничто не утоляет так жажды.
Пришли посмотреть на нас рабочие Селямет-Бея: овчары, садовники. Они были одеты очень бедно и грубо, все в буйволовых сандалиях, которые оставляли все за порогом; но все они держали себя так же независимо, с таким же достоинством, как Осман и Селямет. Сказали тихо: сабан-хайрес, и уселись спокойно на диван, рядом с хозяином; один из них стал есть поставленный на стол чернослив с такою уверенностью, будто его поставили именно для него. Селямет не обращал на них внимания; видно было, что все это в обычае. Через несколько минут принесли кофе, но уже не в татарских чашках, а в русских стаканах; это меня несколько огорчило. Впрочем, он был с гущей и без сливок. Пришел молодой брат Селямета, одетый франтом, но, конечно, босой; на нем, поверх татарской куртки, была какая-то люстриновая накидка на городской манер. Это меня окончательно скандализировало. При разговоре Селямет и особенно цивилизованный брат его, обнаружили большой конфуз, что не знают ни слова по-русски; они смотрели на Османа, как на особенного счастливца, как на сверхъестественный талант, и не могли скрыть своего завистливого изумления, слыша, как бегло объяснялся он с нами. А Осман тут-то и задавал тону.
"Без русской речи татарин — дурак!", — передал нам через Османа брат Селямета, юный поклонник симферопольской цивилизации и городских бульваров. Когда мы вышли полежать на галерее, с которой была отлично видна вся деревня с террасами ее крыш и с живыми изваяниями, стоявшими на них, из окон других комнат, еще более темных, с хихиканьем и, прячась друг за дружкою, высматривали на нас женщины Селямета; одна из них была в нарядном бешмете, молода и красива: на смеялась и пряталась больше всех. Я несколько раз ловил взор ее больших пугливых глаз, но Селямету, кажется, это не нравилось, и он старался обратить мое внимание на другие предметы.
Прощаясь, мы, по совету нечестивого Османа, предложили Селямету деньги. Признаюсь, мне было очень совестно платить за гостеприимство, и я был вполне уверен, что мы оскорбим этим Селямета. Но как же стало скверно на душе, когда толстый бей принял от нас рублевую бумажку и поблагодарил нас, как христаславящий будочник. Вот тебе и татарское гостеприимство и патриархальная жизнь!..
Чем выше вы поднимаетесь в гору, тем дальше и шире видно море. Горы, которые стояли над вашей головою, когда вы были у моря, делаются дном глубоких долин, когда вы поднимаетесь в высший горный пояс; а этот высший пояс, в свою очередь, кажется неизменною приморскою плоскостью, когда вы взберетесь на какой-нибудь великан с именем. Только это последовательное изменение отношений между горами разной высоты и только пот, струящийся с вас при наблюдениях этого изменения, убеждают вас в действительной высоте и действительном расстоянии гор.
Природа наделила человека даром, вместе и дорогим и презренным — даром ограниченности. Он ничего не может обнять и постиг¬нуть во всей целости и полноте; его наука есть архив отрывочных документов, сшитых наудачу и на живую нитку; его искусство есть ряд лоскутков с изображением крошечных уголков мира. Его внут¬реннее миросозерцание ограничено таким же магическим непрохо¬димым кругом, как и созерцание внешнее.
Умственный горизонт мудрейшего человека, все-таки, есть гори¬зонт человека, и кажется нам широким потому, что превосходит наш собственный на несколько дюймов. Самый смелый и богатый дух в состоянии только уразуметь роковую границу и возмутиться против ее существования.
Прометеи, Манфреды и Фаусты — только мятежники, но не по¬бедители. Какое бы великое горе ни обрушилось на нас, какое бы безмерное счастье ни осенило нас — мы все-таки остаемся сущест¬вами, слепленными из глины. Мы чувствуем одни кончики этих при¬коснувшихся к нам огромных крыл, одну за одною все точки их про¬тяжения.
Мы не можем созерцать божества иначе, как в образе несгораемой купины или в образе голубя.
Фауст падает в изнеможении при появлении духа земли. Нам не по силу все то, что не человек и не человеческое. Точно также и с явлениями природы. Мы только отвлеченным соображением постигаем громадность океана и высоту горных масс. Мы никогда не видим, не ощущаем их. Мы видим их по клочкам, по маленьким порциям сообразно размеру наших духовных желудков, и уже из клочков, силою отвлечения, строим идею целого.