Экономическая теория, laissez faire, liassez passer, не может достигнуть более блистательного применения; может быть, эти гражданские права крымского скота навели бы на размышление некото¬рых ярых любителей бюрократической опеки.
Но как всякая свобода, свобода крымской лошади и крымской коровы соединена с значительною долей злополучия. Природа не балует этих детей свободы. Горы представляют только весною сносное пастбище. Летний зной сжигает траву на каменистом грунте еще в начале июня…
Остаются сухие, колючие травы, репьи всякого рода, молочаи и прочая негодная растительность, до которой охотники только козы, эти самые эксцентричные из всех гурманов. Скот щиплет скудные остатки жженой травы, отыскивая ее под страшно колючими кустами держи-дерева, боярышника, шиповника и др., лазая по горячим острым камням гор. Только наверху самых больших гор, на плоских равнинах, приподнятых далеко в прохладные воздушные слои, зеленеют скрытые от нас и нами не подозреваемые роскошные луга. Такое заоблачное пастбище татарин называет Яйла. Яйла — это нарицательное имя; есть Бабуган-яйла, Демерджи-яйла, Караби-яйла, но есть и просто Яйла, как бы Яйла по преимуществу, которая так знакома туристам и учившимся географии, и которая тянется сзади Ялты от Байдарских ворот до Алушты. Каждая татарская горная деревня, Алушта, Ламбат, Корбеклы, имеет непременно свою долю на какой-нибудь Яйле.
Это неизбежное угодье, без которого было бы так же плохо, как без лесу или без воды. Стада овец, ощипав лесные поляны и овраги, в конце июня поднимаются на Яйлы и остаются там со своими чабанами до осени. Им там холя и раздолье: к зиме холода и снега выгоняют не только с Яйлы, но и вообще с гор; чабаны перекочевывают в степи, большею частью, поближе к Севастополю, то есть к морю и югу. Там зима не так жестока, как внутри полуострова. Но снег все-таки морозит. Вода остается доступною в немногих местах. А между тем, никакой ограды, никакого следа покрова, ни клочка сена из руки пастуха. День и ночь в снегу или год под дождем, они отрывают себе скудные былинки. Тут бедные овцы чахнут и падают сотнями. К весне стада представляют самый жалкий вид; и до сих пор татарин не сообразит, что дешевле запастись сеном на зиму и хлевом, чем терять ежегодно значительную часть стада. Оттого же так плохо и скудно молоко горных крымских коров: такая трата мускульной силы, какая нужна коровам для рысканья по лесистым дебрям и скалам, не может вознаграждаться скудным пойлом и кормом, там находимым; между тем, как степные коровы немецких колоний дают ведра жирного удоя, — южнобережские доятся стаканами почти снятого молока. Каждая порода скота воспитывает в себе особенное свойство: одна — молочность, другая — мясистость, третья — густую шерсть, четвертая способность бега. Южнобережский скот весь без исключения, от овцы до коня, воспитал в себе одно главное качество — сносливость. Это полезнейшее качество в русском и татарском хозяйстве, где скотина немного разживется насчет ухода за ней.
Татарин-проводник, или суруджи, преспокойно нарубил веток и бросил по вязанке каждой из лошадей наших, когда мы остановились передохнуть в лесу.
Это еще большая милость с его стороны. Коньки чаще обходятся без этого, только поглядывая кругом да погрызывая поводья. Им иногда не дают пить по целым дням от двенадцати до двенадцати — и ничего! Наша тяжелая русская лошадь давно бы запалилась или разбилась на ноги, если бы попробовала вынести десятую долю того, что равнодушно выносит крымская.
Я уже говорю о том, что она бы разбилась в пух и прах на тех страшных обрывах, по которой нога крымской лошади ступает с верностью и легкостью акробата. У вас кружится Глова, глядя вниз, камни летят из-под ног, спуск под углом 50 градусов, а вы совершенно спокойно сидите на своем седле, уверенные, что она бережно снесет вас всюду, куда вам нужно. И я не разу не ошибся в своей уверенности. У каждого богатого татарина есть в горах свой чаир, то есть небольшая лесная луговина, обнесенная забором, куда уже не пускают скот. Сено с этих чаиров и других мест собирается на зиму. Его держат на крайний случай и на подкормку, потому что просто кормить им скот не достанет на месяц. Мы, привыкшие к мягкому сену русских лугов, не можем смотреть без смеха на эти кучи колючек и бурьяну, величаемых тоже сеном. Нельзя взять охапки его, чтобы не проколоть или не разорвать себе рук. И между тем, здешний скот есть его с наслаждением, с азартом. Этому можно не удивляться только после того, как увидишь, что козы здесь жуют с добродушнейшим аппетитом головки репья, усаженные крепкими и с острыми иглами в дюйм длины.
Мы сделали привал, конечно, у ручья; иначе он немыслим. Когда мы закусывали, набежал на нас маленький табунок лошадей, преследуемый по пятам людьми и собаками.
Какой-то мурзак со своими челядинцами ловил лошадей, одичавших на долгой воле. Они, кажется, не хотели понять его прав и прелести узды, потому что мчались, как одуревшие, распустив хвосты и гривы, на весь лес заявляя горделивым ржанием свою любовь к свободе. Мурзаку не удавались никакие хитрости, и пот обильно прошиб его жирную, лоснившуюся фигуру, запакованную в восточный бешмет. Если он и победил, в чем я не сомневаюсь, то, по крайней мере, не даром.
Мы снялись с места, оставив его еще с пустыми веревками. Еще долго тянулись леса; все те же буковые и грабовые леса, которых красота никогда не надоест.
На полянах трава свежела все ярче и ярче; мы поднимались заметно.
Моря уже не было видно, но синева гор светила сквозь стволы, совершенно как море. Вдруг направо, над лесами, выросла белая, ослепительно яркая громада; это были утесы Чатыр-Дага, под которыми мы прокрадывались, огибая их; солнце ударяло теперь сбоку, совершенно перпендикулярно в известковую стену.
Он казался отсюда особенно высоким и особенно живописным. Он провожал нас некоторое место, приковав наши глаза и тесно надвинувшись над нами; выше его сияло мягкое небо, и летали орлы.
Они не казались маленькими даже над утесами Чатыр-Дага. Потом мы опять потонули в лесах. То, что называется в географиях и картах Чатыр-Даг, есть отдельная плоская возвышенность, столом стоящая, близ дороги из Симферополя в Алушту; высота ее около четырех с половиной тысяч футов. Она сплошь состоит из тяжелых слоев юрского известняка, приподнятых почти вертикально, так что ребра слоев выходят на верхнюю поверхность правильными слоями, словно разлинованными грядами. Это придает горной равнине чрезвычайно странный и характерный вид.
Татары называют эту известковую плоскую возвышенность, покрытую травой, Яйла, как и другие ей подобные, именно Биюк Янкой-яйла, потому что она принадлежит соседней деревне Биюк Янкой. На юго-восточной стороне этой Яйлы, как раз по всему ее краю, возвышается гора в виде продолговатого шатра, растянутого от северо-востока к юго-западу, которая собственно и называется Чатыр-даг или Палат-гора, а у древних греков называлась Трапезус.
Она сама по себе, то есть, считая от плоскости Биюк Янкой-яйлы. имеет: только 700 футов высоты, вместе с Яйлою, служащею ей как бы пьедесталом, около 5170 футов. Когда едешь из Алушты, то видишь именно ту сторону горы, где на Яйле стоит Трапезус, то есть самую высокую и величественную ее часть. Трапезус видна из большого далека: из Алешек, Перекопа, — говорят, даже из Молочной, следовательно, верст за 300; когда едешь из Одессы на полуостров, Трапезус также виден очень рано. Мы теперь должны были объехать подножие Трапезуса и подняться с юго-западной стороны на Биюк Янкой-яйла, чтобы, отдохнув там у ее чабанов, к рассвету взобраться на самую Палат-гopy — встречать восход солнца. Таков неизменный обычай чатырдагских пилигримов.