Выбрать главу

Какие тут птицы — не перечислишь и не увидишь; в степи они только перелетают и немногие останавливаются; пернатые полчища разбивают свои станы на влажных окраинах степи, на речках, озерках, на берегах Сиваша. Но ты постоянно слышишь над собою многошумный шорох тысячи крыльев, и все в одном направлении. Только степные туземцы всегда на глазах. Тяжелые дрохвы сидят бесчисленными стадами в нескольких саженях от дороги, точно отары баранов. Горбатые ястреба, пустельги, копчики, как разбойники в засаде, торчат на телеграфных столбах, на верстовых камнях, насторожив жадные глаза; шулики[9] плавают, едва трепыхаясь над степью, высматривая мышей. Выше их, на исчезающей высоте, висят в воздухе черные орлы. Тут их десятки; тут все полно хищниками разных пород, да и других немало. Скворцы проносятся в одной тесной кучке, будто горсть пущенных камешков; сороки прыгают и виляют хвостами; удоды смешно шлепаются в траву и еще смешнее перепархивают; а какие-то веселенькие летуньи-пташки играли с нами, как резвые дети: вдруг вся ватага вспорхнет дружно и шумно, и, словно полоумная, понесется до следующей кучи, чтобы иметь удовольствие опять вспугнуть себя и опять без памяти нестись до новой кучки камней, постригивая, как ножницами, своими востренькими крылышками.

Но милее всего мне жаворонок, певец весны. Другие птицы дают воздуху движенье, жаворонок — дает ему голос. Жаворонок — это поющий воздух; воспевателем весны, обыкновенно, считают соловья, но соловей поет редко и недолго. Его поэтическое ноктурно скоро умолкает; кроме того, соловей — житель рощи, да и то не всякой; в поле его не услышишь. Жаворонок не поет, а звенит целый день от зари до зари на всяком поле, на степи, у леса, где только есть земля и воздух. Он первый запевает и кончает одним из последних. Весною он поет, когда еще подснежник пробуравливает землю; утром он поет, когда еще звезды бледнеют на небе. Когда он поет, его не видно. Его нежная песнь незримо звенит, а он сам поднимается к небу, легко и прямо, как паренье молитвы. Он льет свои мелодии, исчезнув в голубой высоте, колыхаясь на одном месте, счастливый своим одиночеством поэта, своим воздушным владычеством над всем, что внизу, своею близостью к небу и солнцу. Он так счастлив, что, пока есть свет и тело, он парит и поет, не зная усталости, не желая отдыха. Оттого я люблю жаворонка больше всех поющих птиц. Сверху движение и голос, внизу запах и яркая красота: внизу растут великолепные букеты фиалок, не наших бездушных и тощих, а настоящих пахучих фиалок, которыми славится Парма. Эти букеты лилового бархата рассеяны по зеленому бархату степи со щедростью, незнакомою нам, жителям севера. Местами этот зеленый бархат заткан, как ковер, разноцветными шелками, и разновидными цветами: то красными, как сургуч, то желтыми, как золото, то белыми, то голубыми, зачем называть их? Той живой, ароматической красоты, которою дышат они, не передашь ботаническим термином. Мы, слабые, не вдумчивые головы, невежественная толпа, жадная до фокусов цирка, мы ищем чудес во всем, невиданном нами, а проходим без внимания великие чудеса, ежедневно обнимающие нас кругом; мы смотрим с равнодушием четвероногого, как на вещь, вполне и давно нами постигнутую, на это таинственное претворенье бесцветного семени и черной грязи в благовонный цветок, чудно вырезанный, чудно окрашенный, чудно кормящийся и чудно плодящийся. А между тем, глубочайшая наука наших ученых дошла только до того, что сознает в больших подробностях один голый факт этого претворенья. Пусть ответит эта наука, почему этот венчик вырезан так, а не иначе, окрашен так, а не иначе, пахнет так, а не иначе, почему он может из сока почвы делать лепестки, почему из его семени вырастает новый организм?

В степи народ попадается редко, как и жилье, однако, попадается. Фигуры встречных так характерны, так еще незнакомы мне. Все не то, к чему привык. Скоро, конечно, и к ним привыкнешь, и не будешь замечать их, как не замечаешь часто русского мужика, русского обоза, русской деревушки. Но теперь еще любопытство настороже, оглядывается и всматривается в каждую подробность. Мне кажется, только первые минуты знакомства с предметом передают нам его характер во всей его правде. Незнакомое инстинктивно бьет в глаза всеми своими особенностями, поэтому-то говорят, что свежий человек, посторонний человек, вернее видит и судит. К предметам привыкаешь, как к воздуху. Больные перестают ощущать тяжелую атмосферу госпиталя, и горец постигает целебность своего горного воздуха только тогда, когда попадет в заточенье. Русский мужик не чухает в своей избе ни телят, ни гари, ни овчины. Человек такое неблагодарное и беспамятное животное! Живет себе десятки лет в скучной и скудной глуши, попадет вдруг в сады Италии, на голубые южные моря, и уже через два-три месяца отвертывает нос, словно век свой не выходил из этого рая, словно всю жизнь свою ел не огурцы и капусту, а миндаль да апельсины. Конечно, в забвении большое счастье; "холодный ключ забвенья, он лучше всех жар сердца утолит", — сказал наш поэт. Но, с другой стороны, в этом медицински полезном качестве сказывается такая бедность человеческой природы, что оно возмущает душу.

Замечали ли вы, что в России нет всадников? Я это заметил только в Крыму. В России вы встретите верхового, как редкость, как особенный случай: эстафета, этапный казак, конюх при табуне — вот русские верховые; именно верховые, ибо, действительно, верхом сидят, но вовсе уж не всадники. Это что-то неуклюжее и неумелое, случайно очутившееся на лошадином хребте, во всей неопрятности пешей обстановки. Спит или бежит всадник — сразу не разберешь. Ноги, обутые в лапти, болтаются, как цепа, локти прыгают, борода пышно трясется, сам спалзывает то на шею, то на хвост; и лошадь-то его также мало похожа на верховую: без седла, без стремян, без всякой походки и убора.

В крымском пейзаже вас сразу поражает появление всадника. Это уже всадник не по имени, а по существу. Вы видите прирожденность человека к верховой езде, видите органическую связь его с лошадью. Только история может воспитать известное качество в такой оконченности. Вы без труда узнаете в этой мирной фигуре потомка того страшного кочевника, который владел когда-то русским земледельцем. И породу лошади, и породу всадника надо выходить веками. Татарин как прирос к седлу и чувствует себя совсем дома: он на нем спокоен, красив и доволен; лошадь его идет под ним так, как она не пойдет ни под кем другим: это специально татарская походь, так называемый аян; аян так спор и легок, что в результате быстрее рыси, между тем, лошадь утомляется значительно меньше. Наряд татар — их круглые шапки, куртки без рукавов, шаровары с кушаками, — больше же всего их строгие, черноглазые и черноусые лица совершенно гармонируют с верховою ездою. Лошади маленькие, горячие, быстрые, исключительно годятся под верх; для перевозки их употребляют мало и по нужде. Они слишком слабы и бойки для долгого равномерного напряжения сил.

Всадник весьма разнообразит пейзаж, особенно степной. Степь должна была создать всадника. Он кажется мне ее нераздельною чертою. В нем необходимая, заметно недостающая ей красота. Степь особенно кажется степью, и Крым — Крымом, когда встречаешь верхом на маленькой кобылке какого-нибудь хаджи в белой чалме, с резкими морщинами на темном лице, зашитого наглухо в ватошную персидскую куртку, и в желтых туфлях на босу ногу. Этот суровый старец, родившийся еще при Гиреях, сидит на седле со всем шиком наездника, и, может быть, без особенного неудовольствия вспоминает о тех временах, когда в татарской руке работала еще шашка.

вернуться

9

Южное местное название Falco milvus — коршуна-подворника, или утятника.