Выбрать главу

– - Да, опять,-- отвечал издатель,-- по случаю выходки его на статью мою о петербургских гуляньях. Вообразите, господа, вздумал смеяться надо мною, что там, в одном месте, говоря о себе, я упоминаю о недугах, сопряженных с трудным званием журналиста, о геморрое…

– - Прошу покорно,-- сказал долговязый поэт обиженным тоном,-- да ему-то какое дело!

– - Да уж зато порядком же ему и досталось. Этот геморрой вгонит его в чахотку!

Вторичный взрыв смеха…

– - Любопытно было бы прочесть, как вы его отделали,-- сказал водевилист-драматург, делая масляные глазки издателю.

– - К сожалению, статья уже в типографии; вы знаете, журналисту некогда долго носиться с своими статьями. Если хочешь, чтоб были хороши, давай им вызревать в голове. А уж, кажется, ловко ему досталось… Вот, говорю, есть в нашей литературе шмели…

И затем издатель от первой до последней строки рассказал свою статью, делая в приличных местах пояснения. Он обыкновенно выучивал наизусть свои статьи, что, впрочем, не стоило ему большого труда, потому что делалось как-то незаметно: статья оставалась в памяти по прочтении в пятый раз, а издатель иногда читал свои статьи по пятидесяти раз в сутки и более, смотря по количеству приходивших знакомых. К чести его, однако ж, должно сказать, что он не имел обыкновения читать своих статей своему лакею и только в крайнем случае, когда решительно не было ни одного постороннего слушателя, читал их своему отцу, от природы глухому…

Затем приступили к завтраку, который был, как все холостые завтраки, из хорошего вина и плохих острот, шумен и продолжителен. Издатель-журналист был в особенности весел и, собравши около себя тесный кружок внимательных слушателей, с бокалом шампанского в руке, ораторствовал с тем неподражаемым остроумием, которое так нравилось поклонникам его дарования. Водевилист-драматург ловил каждое слово журналиста, таял от восторга и мотал себе на ус его остроты; хохот долговязого поэта возобновлялся через каждые пять минут и был сигналом к общему взрыву мелких гостей, считавших за счастие восхищаться остроумием дорогого гостя. Актер, имевший в виду пьесу для бенефиса, в любезности и внимательности к оратору превзошел самого себя. Разговор, разумеется, вертелся около театра и литературы.

– - Литература наша,-- говорил Дмитрий Петрович, поправляя очки и прихлебывая шампанское,-- в настоящее время похожа на толкучий рынок… где на грязном лотке уродливой торговки лежат яблоки свежею стороною кверху, а гнилая тщательно скрыта; глядя на них, можно ошибиться, но…-- Тут он быстро повернулся на одной ножке и закричал: -- Человек! Дай, братец, мне еще желея, только давай не жалея!..

Раздался оглушительный хохот, продолжавшийся несколько минут.

– - Какой человек! Какой человек! -- сказал водевилист-драматург длинному поэту и с чувством пожал ему

руку.

– - Но,-- продолжал издатель, когда тишина восстановилась,-- попробуй взять хоть одно из этих яблок в руки, и обман тотчас откроется… Вы купите десять яблок за цену, которую должно бы заплатить за три… Но, увы, ваши десять не стоят и одного: ваши десять в червях!

Страшный взрыв хохота.

– - Конечно, литературы нашей нельзя сравнивать с гнилыми яблоками в отношении ценности книг,-- продолжал оратор, торопясь поправить обмолвку, в которую вовлекла его острота,-- но ценность в сторону… Пусть бы уж не жалели нашей наличности: ценность имеет влияние только на личности (хохот), индивидуумы, как говорят наши доморощенные философы (хохот), а литература все-таки шла бы вперед путем совершенствования… Пусть уж было бы дорого, да мило! А то дорого, и так дурно, что просто порядочному человеку может сделаться дурно!

Опять хохот.

"Всё, решительно всё помещу в водевиль!" -- подумал раскрасневшийся от вина и улыбающийся от восторга водевилист-драматург и сказал, смотря на издателя с чувством благоговейного изумления:

– - Вы сегодня, Дмитрий Петрович, превзошли самого себя!

– - Бывают на меня такие минуты,-- скромно отвечал оратор.-- Слова так сами и льются. На днях нас, вот с Ипполитом Сергеевичем (оратор указал на одного из гостей), затащил к себе книгопродавец Крикунов; я сказал, я думаю, пятьсот каламбуров на дне… то есть, господа, не на речном или морском дне… (хохот). Вхожу к нему по темной лестнице в четвертый этаж и говорю: "Мы прибыли для вашей прибыли" (хохот). Потом оглядываюсь, чуть по достаю головой до потолка и говорю: "Вы, почтеннейший, Живете вместе и высоко и низко" (хохот). "Да-с, тово-с,-- говорит он облизываясь.-- Хи! хи! хи! Не прикажете ли сначала водочки-с! -- говорит он.-- Настойка отличнейшая-с, с перцем-с, из мяты!" -- "То-то,-- отвечаю я,-- как у вас сторы измяты!" (хохот). Ну, словом, так каламбур за каламбуром и вырывался…

Разговор о литературе был забыт. Журналист-издатель пересказал до пятидесяти плоскостей, произнесенных им на завтраке у книгопродавца, и каждая была встречена общим одобрением. Пошло дело на каламбуры: водевилист-драматург с сильно бьющимся сердцем пересказал неведомо откуда пришедший ему в голову каламбур касательно "точности" и "неточности", произнесенный им выше.

– - Каламбуры,-- заметил Дмитрий Петрович,-- на русском языке чрезвычайно трудны; отечественный язык наш очень богат, для каждого предмета он имеет отдельное название, а для иного два, три и четыре. Иное дело французский язык: часто пять или более предметов носят то же название, и вся разница в одной букве или в каком-нибудь незаметном оттенке произношения. Оттого там каламбуры чрезвычайно легки. У нас напротив. Только вникший в дух русского языка, изучивший его во всех тонкостях, способен по временам открывать те редкие соотношения слов и созвучий, которые производят смех в слушателях.

И он торжественно прошелся по комнате.

– - Как умно, тонко и справедливо! -- воскликнул водевилист-драматург, подошел к Дмитрию Петровичу и со слезами на глазах попросил позволения обнять его, признавшись, что он совершенно бы отчаялся за русскую литературу, если б в ней не было Дмитрия Петровича. Обнявши издателя и напечатлев на устах его несколько сочных поцелуев, он подошел к столу и, протянув руку к бутылке, разбил зеркало, под которым стоял стол.

Потом он сел на диван, опустил голову и начал что-то невнятно шептать про себя. После чего вскоре гости начали расходиться; остались только короткие приятели Хлыстова: долговязый поэт, Зубков, актер, рассказывавший анекдот о лунатике, да три или четыре господина, которым ноги отказались служить. Не нарушая их мирного сна, бодрствующие осушили еще несколько бутылок шампанского и единодушно решили, что в комнатах сидеть скучно. Привели несколько в порядок свою одежду и начали спускаться по лестнице не совсем твердым шагом. Вдруг долговязый поэт пробормотал что-то себе под нос и опрометью бросился назад.

– - Куда ты?

Но поэт ничего не слыхал: он уже был в гостиной и будил драматурга-водевилиста. Тот потянулся, зевнул, вскочил, проворчал с ужасом: "Что, шикают?" -- и открыл глаза. "Не мешай, братец, мне спать!" -- сказал он, увидев своего приятеля, и снова опустился в кресла с отчаянным намерением тотчас заснуть. Но поэт нагнулся, шепнул ему слово, которое вмиг превратило его в живого и бодрого юношу; ‹он› быстро подбежал к разбитому зеркалу, пригладил свою седую голову, улыбнулся и пошел вслед за поэтом.

– - А жена-то! -- сказали ему товарищи, ожидавшие у ворот.

– - Жена да повинуется своему мужу! -- отвечал драматург, стараясь попасть рукою в рукав своей шубы…

1849-1850

Комментарии

Печатается по тексту первой публикации.

Впервые опубликовано: Финский вестник, 1845, т. II, отд. III, с. 25--56, с подписью: "Иван Вихрев".