Так вот Трубецкой говорит, что они готовы были пойти на какие угодно уступки, за исключением собрания выборных по сословиям. Это была их программа-минимум, на которой они стояли. С другой стороны, — рассказывал Трубецкой, — увидевши, что собранные солдаты не производят никакого беспорядка (это непроизведение беспорядка было одним из кардинальных условий для Трубецкого и его общества), те люди, которые сочувствуют конституции, начнут понемногу приставать к ним.
Таким образом, с одной стороны, правительство, увидя эту вооруженную массу и не решаясь в нее стрелять, пойдет на уступки, а с другой стороны, и общество, увидев, что солдаты действуют благонамеренно, слушаются своего начальства, не грабят, не бесчинствуют, а смирно дожидаются собрания по сословиям, где будут преобладать помещики и буржуа, тоже проникнется сочувствием к этому движению и пристанет к нему. Вот какая картина рисовалась Трубецкому. Самым опасным при этом, с точки зрения Трубецкого, было бы, если бы началась пальба. Пальба — это кошмар Трубецкого. Вокруг этой пальбы вертятся все его опасения перед этим днем, и он тщательно выпытывает, будут палить или нет, и его совещание с его ближайшими помощниками, с другими офицерами, накануне 14 декабря, кончается фразой: «Что, господа, ведь пехота-то стрелять не будет, а артиллерия-то палить будет». «И, — добавляет Трубецкой в своем показании, — с этой минуты я решил не принимать никакого участия в движении». И он исполнил данное самому себе слово, потому что утром того дня, когда происходила демонстрация (так приходится ее назвать) на Сенатской площади, он на эту Сенатскую площадь не ходил. Хотя он был во главе северного заговора и накануне был избран диктатором, он ходил по своим знакомым и читал манифест о восшествии на престол Николая Павловича. Он сам рассказывал, что ходил к такому-то и читал манифест, затем ходил к такому-то и читал манифест.
Эта картина диктатора, читающего манифест Николая в то время, как на Сенатской площади происходит трагедия, конечно, любопытна. Праздновать столетие Трубецкого было бы, конечно, в высокой степени странно, но, тем не менее, даже и столетие 14 декабря, несмотря на эту обстановку, вспоминать приходится.
Совершенно ясно, что руководители движения не были революционерами. Они революции не желали. Они до такой степени болезненно боялись пальбы, что хотя они имели возможность дважды получить в свое распоряжение пушки, они воздержались от этого. К Рылееву приходили артиллерийские офицеры, которые говорили: хотите, дадим вам орудия, мы имеем возможность. Но их спросили: а солдаты ваши будут с вами или нет? Они сказали: нет. Тогда они от орудий отказались. Для демонстрации нужно было, чтобы вышла артиллерия в полном составе, с запряженными орудиями, с солдатами на передках и т. д. Это произвело бы эффект. Но пушки сами по себе, это — технические орудия, из чего стреляют, а пальбы боялись больше всего на свете, и поэтому не нужно было этих пушек, от них воздержались. Поручик Панов со своей частью шел мимо пушек и мог их захватить, но он этого не сделал, так как пушки не входили в программу декабристов. Это была программа демонстрации, оказания давления на правительство, чтобы оно созвало это знаменитое собрание по сословиям, — больше ничего не требовалось.
Таким образом они, вожди заговора, конечно, не были революционерами, и, как вы знаете, они и вели себя не как революционеры. Трубецкой, как только его арестовали, рассказал буквально целый том, часть которого я сюда принес, и на основании этого тома следователи Николая I составили основной список участников заговора. Трубецкой пускался в такие подробности, что, позабыв точно имя не заговорщика даже, а какого-то автора одного пасквильного стихотворения, в следующем показании себя поправляет: «извините, я не сказал имени; это был такой-то»,! — до такой степени далеко заходил Трубецкой в своей «искренности», желании ничего не скрывать.