Брахман, который указывает вдаль, в глубину ландшафта с его деревьями, скалами и облаками, и говорит: Это и есть ты! — он, этот брахман только начинает игру с конца. Груз доказательств как бы смещается на другую сторону.
В вещах, нас окружающих, хранится очень долгое прошлое и бог весть какое будущее.
Мы призываем будущее — и работаем на него.
Мысль, пока она еще остается в процессе мышления: эта вспышка, которую мы умело «обрамляем» словом, стараемся выразить; и которая показывает себя опять же только — на этот раз воспринимающему ее обрамленной — мышлению, и не вся, а то одной гранью, то другой.
Состояние относительности заставляет меня все снова и снова насмехаться над теми средствами, которыми я пользуюсь, выставляя их напоказ. Это напоминает о романтической иронии.
Вокруг того, что уже объяснено, всегда темнеет огромное море неизвестного и необъясненного.
В том, что объяснено, прячутся, как в мелкой структуре, в кристаллической решетке, сверкающие капли необъяснимого; того, которого мы жаждем.
Из дневников Музиля: «Отец часто допытывался, чем я занимаюсь: я никогда не умел об этом рассказать». — Музиль объясняет это, с одной стороны, тем, что он думает «образами», как он это называет, а не чисто рационально; я бы сказал: он включает в свои расчеты веру, предчувствия, чувства во всех их вариациях; с другой стороны, тем, что его жизнь для него не прояснилась. Но тут собака гоняется за своим хвостом: Если я хочу постичь «жизнь» в целом, то сюда должна войти и моя собственная жизнь, и тогда мне не дано будет знать, что это такое, прежде чем я не найду решения всей задачи. А когда это будет?
Бывают эпохи, когда приходится жить с открытыми противоречиями, жить как бы исходя из этой противоречивости. — Я делаю попытку силой освободить себе пространство между различными идеологическими системами: Именно там должна явить себя жизнь; она должна себя показать.
Во время работы я чувствую, что хочу выиграть, добиться успеха. Даже когда замечаю, что весь мой план, расчет летит к черту, может быть, тогда-то я хочу этого вдвойне.
Несомненно: Все в конечном счете есть вечная игра уже существующих образцов, в которой содержатся, в той или иной форме, и наши собственные усилия. — Но: мудрость всегда пропитана могильным запахом. Почему надо всегда быть только мудрым?
В молодости я обладал довольно значительным запасом мудрости, как свидетельствуют об этом мои книги; впрочем — я ничего этого не знал.
Художник должен стремиться не к мудрости, а к жизненной полноте. — Что есть правда в произведении искусства, как не жизненная достоверность — об этом я уже говорил.
Если ты хочешь, чтобы тебя любили, если это твое главное желание, то тебе не надо быть художником.
Собачья свора — заячья смерть, говорят в народе. Но я не заяц, отвечает художник.
Примирение между рассудком и чувством? — Но надобно понимать, что такое чувство: голос аморальной жизни.
«Искусство — это не живопись или скульптура, но жизнь, мгновенное озарение, дарованное нам игрой световых бликов». — Так звучит это, не совсем точно, но прочувствованно в устах Медардо Россо, художника конца века. — Мне нравится у него красивая инсценировка идеи, хотя, с другой стороны, совершенно ясно, что мгновенное озарение импрессиониста, покоренного светом, падающим извне, для нас может быть лишь одним из структурных элементов художественного произведения.
«…я предчувствовал нечто, что — почему бы и нет — можно было бы назвать неподвижной сердцевиной всякого движения», — говорится у Жакоте: старинная мечта элеатов.
Я чую, что за моими высказываниями прячется платоническая концепция, но я не люблю иерархию и делаю все, чтобы ее разрушить.
В одном из писем к Людвигу фон Фикеру Брох высказывает следующее мнение: «Я вообще не могу представить себе, что означает категория «художественное мышление»; представить себе я могу только «художественное творчество», творческий экстаз, стремящийся к экстазу религиозному. Точно так же неубедительным кажется мне и понятие «религиозное мышление». Мышление, как я его понимаю, есть в абсолютной степени самоосмысление, и тем самым, мысль, существующая до появления мира. Возможно, что такая осмысленность своего существования совпадает с выдвинутой Вами категорией философского мышления — для меня во всяком случае, она обнимает весь мыслительный процесс, и я думаю, что она, в соответствии со своим изначальным призванием (созерцанием явления), представляет собой единственное мышление, которое может созерцать и строить суждения. Суждение должно быть предельно понятным: художественность всегда лирична и неизменно содержит «элемент непонятного». Художественное соответствует идее, суждение — слову.
Таким образом, очевидно, что художественное и религиозное могут быть бесконечно глубже, чем суждение».
«Именно сейчас мы должны сделать ставку на способность воображения, на смелость, силу и широту нашей имагинации. А что если мы придем к результатам, которые окажемся не в силах объяснить? Тем лучше! Мы, передовые бойцы и, может быть, мученики нового, воистину тотального романтизма, должны вторгаться во все противоречия, во все несогласующееся, неразумное, парадоксальное — и в этом будет наше величие». — Розай.
Отвлекаясь от подобного рода рабулистики: Мы смутно чувствуем, что между концептом критики языка, концептом авторского расчета, концептом (политического) преобразования «мира» посредством искусства должна быть какая-то взаимосвязь. А в центре — где-то тут — стоит понятие игры.
«Неразрывность смысла и формы — вот что такое поэт». — Цветаева.
Говоря попросту: Надобно лишь правильно формулировать свой текст: и тогда метатекст образуется сам и осенит нас светом.
Это напоминает почти что о волшебном слове.
Моя поэтика должна быть открытой хотя бы потому, что мой путь еще не завершен.
Среди моих мыслей и рассуждений многое не отличается ни новизной, ни оригинальностью: я на это и не претендую.
Если мы хотим нового искусства, нам недостаточно о нем говорить, проявляя свою образованность, знание предмета и возвышенность мыслей; мы должны пытаться творить. А это возможно только в том случае, если мы поставим на карту все.
Известный род юмора несовместим с творчеством. И я часто бывал к этому чертовски близок.
В сущности художника можно сравнить с шеф-поваром, который угощает вас обедом из десяти блюд, не выдавая, как он их приготовил.
«Витгенштейн сказал: О чем невозможно говорить, о том следует молчать.
Я думаю, с тем же правом можно было бы сказать: О чем невозможно говорить, того следует искать». — Элиас.
ADHOC:
1. На одной стороне музыка, на другой — рвущийся вперед разум — и случай: из противоречий и взаимодействия между этими тремя рождаются произведения. — Музыка есть, по моему ощущению, математика и мелос, то есть расчет и благозвучие.
Обратив эти предпосылки на художественное произведение, на его мельчайшие компоненты, мы должны будем от общей архитектоники текста перейти к составляющим его словам с их значением и звучанием, вписанными в динамическую структуру целого.
Разум, то, что принято так называть, выполняет при этом двойную функцию: с одной стороны, он помогает отсеивать идеи: какие именно следует использовать для строительства? С другой стороны, при расчетах любого уровня он выступает в качестве посредника между мелодией чувств и смыслом высказываний.
Ну а дальше твоя воля, случай!
2. Цветаева: «…подобно тому, как руины римского виадука, пронизанные утренней зарей, продолжают жить более полной и вечной жизнью в моей душе, чем в водах Луаны, где они отражены на вечные времена».