Выбрать главу

В те счастливые для меня часы, когда Софьи Григорьевны не было дома, Андрей Иванович пускал меня к ним. Какое счастливое это было время! Мы рисовали — у Оли были громадные коробки цветных карандашей.

Все, что у Смирновых было, мать тратила на воспитание и разумное питание Оли. Она учила ее музыке, немецкому языку, старалась разумно кормить. Однажды я выпросила у мамы маленькую коробку акварелей. Я изобразила морской пейзаж с горами на горизонте, но дальше подражаний дело не пошло. Еще мы вырезали изощренные узоры из бумаги. Клеили аппликации, какие-то коробочки, кораблики и птиц, которые летали. Всем этим руководил Андрей Иванович. Мы мастерили игрушки из шишек, желудей, картона.

Олина мама считала все материальное ненужным, ей претила возникшая во время нэпа страсть к вещам. Она водила Олю в музеи и театр. И все же, несмотря на мой интерес и уважение к Оле, мы не были подругами, как с Милой. Возможно, из-за Олиной независимости, незаинтересованности в дружбе. Мы часто обсуждали книги, но никогда — окружающих взрослых, детей или события. Один случай, происшедший с Олей, глубоко врезался мне в память. Мы втроем — Оля, Мила и я — бежим по переулку, и вдруг на Олю налетает велосипедист. Оба падают, велосипед летит в сторону, и я с ужасом вижу: все лицо у Оли в крови. Дальше не помню. Олю куда-то увозят или уносят, рана на щеке глубокая, ее зашивает хирург. Очень долго этот шрам был виден на смуглой Олиной щеке, но потом все-таки рассосался.

Дружба наша кончилась, когда они поменяли комнату и уехали. Родители Оли рано умерли, но это было позже. Няня, которая раньше помогала им по хозяйству, продолжала к ним ездить и иногда что-то рассказывала. После школы Оля неожиданно для всех поступила в Сельхозакадемию. Было это странно, так как никакой тяги к сельскому хозяйству у нее не наблюдалось.

Окончив институт, она работала в издательстве. Ни романов, ни замужества. Казалось, эта часть жизни для нее не существует. Но, опять же неожиданно, она во время войны удочерила годовалую девочку из детдома, родители которой погибли. И, чтобы пресечь возможные разговоры, уехала с ней из Москвы.

Страхи

Андрея Ивановича я вспоминаю с нежностью и благодарностью всю жизнь. Был он моим спасителем и утешителем. В детстве мучили меня ужасные страхи. Я боялась темноты, одиночества, страшных историй и сказок. Я несколько раз бросала читать «Тома Сойера», как только дело доходило до сцены на кладбище. Когда позднее в пионерском лагере другая Мила, моя подруга, мастерски рассказывала страшные истории об упырях, призраках, я тряслась от ужаса, затыкала уши, закрывалась подушкой и все равно умирала от страха. Мои страхи доходили до потери сознания, до дурноты.

В раннем детстве мне часто приходилось ложиться спать одной, когда мама работала в ночную смену. Мама оставляла мне ужин. Часто в утешение что-нибудь вкусненькое. Я бодрилась, читала, танцевала, пела, но по мере наступления темноты страх овладевал мною, сковывал мое сознание, становился мучительным. Свет в комнате горел, но я начинала дрожать и тихонько плакать. Из-под двух закрытых дверей — Тверских и зубного врача Белогурской — мне чудилось, выползают какие-то чудовища, белые змеи. Это были большие толстые змеи, похожие на «белых гидр капитализма» из карикатур, ежедневно печатавшихся в газете «Правда». А может, это прорывался и огнедышащий Змей Горыныч с многими головами.

Почему меня преследовали эти образы, я не знаю. Не помню, чтобы меня в детстве пугали. Вероятно, это нечто глубоко упрятанное в подсознании. Однако страхи с наступлением вечера нарастали. Я начинала лихорадочно вслушиваться и всматриваться. Я дрожала, не могла согреться и, конечно, не могла уснуть. Не справившись с этой мукой, я принималась плакать — все громче и громче. Не выдерживала Нюша Тверская. Хотя и замученная жизнью, она входила: «Ну не плачь, Флорочка, мы же все здесь. Никто тебя не обидит. Все тихо, мирно». «Я не боюсь, мне скучно», — продолжала плакать я. И вот наступал прекрасный момент: приходил Андрей Иванович, садился за стол и начинал читать какую-нибудь книгу — «Маугли» или «Алису в Стране чудес». Сразу наступали счастье и покой. Страхи мгновенно исчезали, змеи казались смешным недоразумением. Успокоение, мир, счастье спускались к моей зареванной голове. Я слушала, улыбаясь, слушала и в изнеможении засыпала.

Мила Милкина

В комнате рядом со Смирновыми жила молодая энергичная девушка-комсомолка. Она после рабфака работала на Электроламповом заводе и одной из первых женщин окончила вечерний институт, стала инженером. Бойкая, уверенная в себе, она руководила моей пассивной и нерешительной старшей сестрой Зиной. Что плохо — не находилось пока достойного мужа, а ей было уже около тридцати. Однако в один прекрасный день она познакомилась с высоким с прекрасной каштановой шевелюрой Шурой Шелепиным и влюбилась в него. Он был несколько ее моложе, но заканчивал институт, и эта свадьба совершилась к общей радости. Справляли и в квартире, и на Милином заводе. Там это называлось комсомольской свадьбой.

Поначалу все шло хорошо, Шура был покладистый, Мила доминировала. Он начал работать инженером в кинопроизводстве, а там, сами понимаете, красивые мужики пользуются успехом. Опять же командировки, выпуск картин. Он стал выпивать, гулять. Возвращался поздно. Пошли скандалы, прощения, обещания. Мила очень хотела ребенка, но его не было. А Шура, несколько разжирев и полысев, приутих. Вскоре они переехали в другой дом. Незадолго до войны он заболел и неожиданно умер.

 Милину комнату после обмена въехала интересная дама. Она была высока, стройна, хорошо одевалась и, хотя работала в какой-то небольшой конторе, жила неплохо. У нее постоянно собирались гости, обычно мужчины. Держалась она несколько отстраненно от соседей, но я иногда к ней заходила. На маленьком столике около дивана стояли вино, ветчина, конфеты, фрукты. Она всегда меня угощала.

Однако еще более красивой, очаровательной была ее сестра, которая заходила, «дыша духами и туманами». Меня восхищали ее запах, какой-то волшебный, легкий, как пух, дымчатый мех, удивительно красивая голова и приветливая улыбка. Но вот неожиданно к нашей соседке пришли с обыском и арестовали. Соседям казалось зловещим, что занял ее комнату один бывший ее гость. Вернулась она через много лет — зашла погасшая, изможденная, хотела узнать, не остался ли альбом с фотографиями.

Любовь, предательство, ревность

Еще в первый период счастливого Милиного брака к ним приехал Шурин брат Женя. Он был другой — веселый, с темными глазами и непокорными волосами. Он все время рассказывал что-нибудь смешное, играл со мной и катал меня на ноге (нога была лошадью, а я всадником), приговаривая: «Гоп-гоп-гоп, ну скачи в галоп, ты лети, конь, скоро-скоро через реки, через горы, гоп-гоп-гоп-гоп, ну скачи в галоп». И подбрасывал меня особенно высоко. Я его обожала, была горда и счастлива и, конечно, влюблена. Он неплохо рисовал и нарисовал очень похожий, вполне комплиментарный мой портрет. Такая симпатичная девочка с кудряшками. Однажды, катая меня на колене, он сказал: «Вот вырастешь большая, я на тебе женюсь». Я покраснела, смешалась, не знала, что ответить на столь лестное предложение, соскочила с его колен и убежала. Вдогонку я услышала общий смех. Однако Женино предложение я приняла совершенно всерьез. Дело было за малым — вырасти.

Женя уехал, но я его ждала и ненароком пыталась узнать, когда он опять приедет. И вот однажды Мила говорит: «К нам Женя приезжает с молодой женой». Неописуемую по интенсивности боль, стеснение в груди, отчаянье ощутила я от его измены. Я убежала в темный угол и плакала, плакала, плакала. Когда пришла мама и увидела мое лицо, она забеспокоилась, и мне пришлось сказать, что я упала, очень сильно ударилась и мне очень больно.

Вскоре Женя с женой приехали, и вся квартира выбежала их встречать и поздравлять. Женю все любили. Я забралась под кровать и не хотела выходить. Когда я услышала Женин голос: «А где же Флора?», боль в сердце опять возобновилась. Они гостили несколько дней, и я к ним не ходила. Только раз, столкнувшись с разлучницей в коридоре, я взглянула на нее. Она, конечно, была уродлива!