Выбрать главу

Шла Гражданская война, голод. Мы ехали очень долго, в каких-то теплушках, поезд стоял днями, неделями. И вот добрались до Харькова. Мама была истощена, в полузабытьи. И здесь, по ее рассказам, я спасла ее и мою жизнь. Мы с мамой ютились на вокзале. Мама в полузабытьи, а я, влекомая голодом, по-видимому не сумев разбудить ее, инстинктивно пошла искать еду. Я вышла с вокзала на перрон. Там у паровоза сидели машинисты и варили на костерке картошку. Она вкусно пахла, и я попросила поесть. Вид ребенка, бродящего по путям, тронул этих вроде бы ко всему привыкших людей. Они накормили меня, я поела, развеселилась и стала танцевать. «А где твоя мама?» — спросил один. Я показала на вокзал. Не знаю почему, но он пошел искать мою маму, взяв меня за руку. Поразительно, но мы разыскали ее. Машинист поднял ее, лежащую на полу, и посадил нас в тендер, за паровозом. По дороге они кормили нас картошкой и хлебом, делились всем, что у них было, и через какое-то время довезли до Москвы.

Здесь нас поселили в соседнем с Мотей доме — с чего и начинаются мои воспоминания. Вскоре у Сони с Мотей родился мальчик Юзик, хорошенький и веселый. Когда он подрос, мы с ним дружили. С Викой, старшей девочкой, родившейся в Америке, отношения были прохладные. Она смотрела на меня свысока — она была старше и красива. Впрочем, мирное течение нашей жизни неожиданно прервалось.

Тетя Соня с детьми собралась поехать в гости к своим родителям, в Америку. Я ужасно завидовала: им предстояло путешествие через океан.

Дядя Мотя поехал их провожать до Ревеля (Таллин), но в Москву не вернулся, уехал с семьей в Америку. Я не сразу узнала, что произошло, мама с Зиной и родственниками шушукались на идише, а я поняла только, что какая-то угроза нависла над нами. Очень нескоро я смогла восстановить ход событий. В то время Мотя, увлеченный работой и грандиозными планами создания советской автомобильной промышленности, считал, что экономические трудности, беззакония Чека — дело временное и объясняются классовой борьбой. Он верил, что в будущем мы построим новое социалистическое государство, где все будут равны, эксплуатация и несправедливость исчезнут и все будут счастливы. Люди будут не только работать, но и заниматься литературой, музыкой, спортом, а затем, пройдя стадию «от каждого по способностям, каждому по труду», мы придем к коммунизму, где будет дано «каждому по потребностям». Однако жена его Соня реально смотрела на жизнь, ясно оценивала перспективу, особенно после жизни в Америке. Она видела все беззакония властей и не верила советской власти, боялась ее. Она знала об арестах ни в чем не повинных людей. Даже нэп не обманул ее — в конце 1920-х с помощью непомерных налогов и репрессий его стали уничтожать. Видела она и преследования «бывших», теперь просто служащих. Короче, она решила, пока граница не была еще полностью закрыта, вернуться в Америку.

Мотя возражал, спорил, отказывался да и боялся столь решительного шага. Он понимал, что легально он уехать уже не может. Однако Соня приберегла последний козырь: она с детьми уедет, а Мотя может оставаться. Этого Мотя допустить не мог. Он обожал жену, и Соня победила. В Ревеле Мотя просто пересел в их поезд, и это выглядело вполне невинно. Они ничего не тронули в своей квартире, взяли только чемоданы. Через несколько дней, когда властям стало ясно, что Мотя сбежал, их квартиру опечатали. Но до этого родственники порастаскали все, что можно. Мама ужасно огорчалась, что большой светло-желтый буфет ночью перетащили к себе Мендельсоны, жившие по соседству. Это на много лет испортило отношения между семьями, но буфет остался у Мендельсонов навсегда.

Затем наступил страшный день, когда маму вызвали в Чека. Там утверждали, что мама знала о побеге брата. Мама же отвечала, что он и не брат ей вовсе, а дальний родственник. Она даже произнесла соответственные слова о предательстве Мотей советской власти.

Мне кажется, что мама, будучи в это время партийной и находясь под большим влиянием сестры Эси, ортодоксальной большевички, отчасти верила в это. Она очень долго исповедовала партийную идеологию, веря газетам и лозунгам. Только когда линия партии сталкивалась с «еврейским вопросом», ее верность линии партии исчезала. Мама годами утверждала, что не знала о Мотиных намерениях, однако много позже призналась мне, что Мотя с Соней рассказали ей о своих планах и даже оставили какие-то ценные вещи и деньги.

Прошло несколько лет. РАКОМ ЗА перестала быть акционерным обществом, теперь это был небольшой государственный завод. Всех «американцев» одного за другим арестовали. Во многих семьях не стало пап, квартиры «уплотняли», то есть семье в квартире оставляли только одну комнату. Страшно то, что из тринадцати арестованных через много лет вернулся только Бондарчук — основной организатор и вдохновитель всей этой реэмиграции. Я помнила его гуляющим и поющим на каких-то праздниках. «Американцы» жили дружно и недалеко друг от друга, поэтому встречались часто. Бондарчук был высокий, плотный, веселый украинец. Я встретила его несколько лет спустя после освобождения на улице. Теперь это был худой, сутулый, потухший человек. Шел он с палкой, хромал после инсульта. Работать он не мог и жил с кем-то из детей. Только однажды он сказал моей маме: «Надо было иметь такую умную жену, как Соня». Вскоре он умер. Сознание, что у меня есть родные в Америке, волновало меня в детстве. Что-то таинственное, привлекательное и запретное было в этом знании.

Мои няни

Мама работала на фабрике швеей-мотористкой в три смены. Оставить меня было не с кем, и мама взяла няню — Нюру, девушку из деревни. Многие тогда приезжали в Москву в надежде пойти работать на фабрику, но попасть в общежитие было трудно, поэтому устраивались домработницами. Нюра была веселая, смешливая девушка, расстраивавшая маму прекрасным аппетитом. Не без основания мама полагала, что оставленное мне (я плохо ела) съедает Нюра. Мама даже пыталась у меня выяснять, что именно я съела, но я Нюру не выдавала.

Мы вообще были с ней в хороших отношениях. Я ей не мешала, особо не капризничала, она позволяла мне сколько угодно играть и охотно ходила со мной на Покровский бульвар. Там гуляли красноармейцы из Покровских казарм. Это были простые парни, больше из деревни. Они заигрывали с девушками. Там Нюра, высокая, красивая, особенно громко и заливисто смеялась в ответ на немудреные ухаживания кавалеров. Все же на глазах все было довольно целомудренно: подталкивания, смешки, лузганье семечек. Никакого лапания или грубостей я не помню. Самое большее — попытка схватить за руку, беготня друг за другом. Я наблюдала эти игры с любопытством, но исподтишка.

Когда Нюра устроилась на фабрику, ее сменила следующая няня. Это была кургузая, некрасивая, туповатая девушка, тоже из деревни. Диковатая и молчаливая. С ней было очень скучно. Но так же, как и Нюра, она много ела и стала полнеть. Это напугало маму. Она решила, что девушка беременна. Мама рисовала себе ужасающие картины, что нянька родит, а уволить ее будет невозможно, так как вступится женсовет — организация, защищающая трудящихся женщин от эксплуатации. И останется она в нашей комнате с ребенком навсегда.

В соседнем доме жила дальняя наша родственница Фаня, акушерка. Дама шумная, агрессивная, бестактная. Я ее очень не любила. Она постоянно ревновала и выслеживала своего более молодого мужа, опутывала его сетью мелких назойливых забот и интриг, пока он, не выдержав, не удрал тайком к другой. Но это было позже. А сейчас мама пригласила Фаню к нам, и она довольно грубо заставила нашу няню лечь на кровать. Та была растеряна, но сдалась нажиму. Тревога была напрасной: нянька оказалась девицей. Я была мала, но цепкая память сохранила всю унизительность этого эпизода.