Выбрать главу

И вся картина (развязка в "Дьяволе". - В. Т.)

блещет красотой" [Днепров В. Д. Идеи, страсти, поступки, с. 63.]. Любовь рисуется как влечение, страсть, где плотское выступает только началом чувства. Художественное изображение, где Толстой поднимается над моральным ригоризмом религиозного отношения к чувственности, поражает не только своей верностью жизненной правде, но и глубиной духовно-практического разрешения проблемы, над которой бились в прошлом такие умы, как Платон, Кант, Шиллер, Гегель.

Как примирить, согласовать тело и дух, чувство и разум? Как превратить грубый инстинкт в нравственную склонность, а природную зависимость - в духовную свободу? Ответы на эти вопросы давались разные, но в одном пункте сходились почти все: тело, а соответственно - ему принадлежащие силы, способности и чувства, рассматривалось как начало животное и, стало быть, низшее, в отличие от "души", которая выступала носителем собственно человеческого, духовного начала. И потому в качестве силы, управляющей телом и обуздывающей или умеряющей притязания плоти, выступала "душа" (Платон), или "дух" (Гегель), или "практический разум" (Кант). Этот подход и взгляд разделяли и многие материалисты, например Гольбах, писавший: "Хотя все человеческие страсти естественны... тем не менее человек должен руководствоваться в своих страстях разумом" [Гольбах П. А. Избранные произведения. В 2-х т.

М., 1963, т. 2, с. 337.].

В рамках исповедуемого им религиозного миросозерцания, Толстой тоже с недоверием и подозрением относится к плотскому, телесному началу любви, возлагая, как добрый христианин, надежды на душу. В том, что Толстой характеризует силу влечения Иртенева к Степаниде словом "похоть" и заставляет своего героя затрачивать столько умственных, душевных усилий, чтобы совладать с этим влечением, можно увидеть влияние этого воззрения на творческую практику. Но последняя оказывается много мудрее и гораздо ближе к истине, чем самые хитроумные теоретические построения. Ибо искусство, обладая собственным умом и умея философствовать, имеет завидное преимущество перед сугубо понятийными, логическими способами познания мира. Оно содержит в себе самом практический определитель связи своих созданий с действительностью. Замыслы и намерения художника проверяются и корректируются здесь внутренней логикой развития самого изображаемого предмета. В данном случае - чувства любви, страсти Иртенева.

История любви героя "Дьявола" - наглядное подтверждение несостоятельности идеи двойственной, биосоциальной природы человеческой личности и психики, используемой применительно к области интимных отношений.

Тайна любви - где она? Ни в теле, ни в душе, хотя и то и другое участвуют в этом таинстве.

Иртенев стал жертвой отнюдь не дуализма "тела" и "души", не состязания природноестественного начала с духовным, нравственным началом по принципу "кто кого?", и даже не чувства, которое само по себе прекрасно и плодотворно для человека, его испытавшего, но своей неспособности ответить на это чувство.

Способность любить по-человечески не задана, не "запрограммирована" заранее, от рождения, и имеет в качестве своего природного истока лишь биологическую предпосылку, которую еще предстоит "очеловечить". Но это не значит, что развитие способности любить представляет собой процесс облагораживающего воздействия духа на тело, или воспитание тела духом. Процесс превращения любого живого чувства или инстинкта в человеческое есть фрагмент, частичка общего процесса рождения человеческой психики (духа, сознания) в неразрывном единстве с развитием самого "органического тела". В этом смысле требования и поведение "тела" столь же симптоматичны и показательны, как и невидимая, скрытая реакция, работа "души". Беда, драма Иртенева началась с того момента, когда он почувствовал (а потом и понял), что захватившая его страсть нечто иное, чем зов инстинкта. Но готовый отдаться этому чувству и телом и душой, он не может этого сделать, зная, что находится в среде и системе отношений, в которых никто и никогда не поймет и не разделит его страсти.

Короче, он жертва определенного воспитания, при котором ни "тело", ни "душа" в равной мере не способны любить. Кавычки тут совершенно необходимы, ибо, строго говоря, любит не "тело" и не "душа" - любит человек, обладающий телом и душой. В том и суть дела, что "никакого взаимоотношения между "душой" и "телом" человека нет и быть не может, ибо это - непосредственно - одно и то же, только в разных его проекциях, в двух его разных измерениях..." [Ильенков Э. Что же такое личность? - С чего начинается личность, с. 332.] Точность этого философского суждения буквально иллюстрирует драматическая история любви толстовского героя.

Способность любить, аккумулирующая в себе воспитанность тела и души, находится в самой тесной зависимости (к сожалению, не всегда улавливаемой и учитываемой в должной степени) от характера и уровня развития культуры, особенно нравственной, от образа жизни данного общества и его системы ценностей. Поэтому разговор о любви неизбежно становится разговором о человеке и обществе, которому он принадлежит. Когда Толстой, заключая повесть, взял под защиту чувство своего героя и предложил - тем, кто сочтет Иртенева душевнобольным, - повнимательнее всмотреться в себя, он, надо признать, глядел далеко вперед.

"ИДЕЯ, ПОПАВШАЯ НА УЛИЦУ"

Человечество нашего времени точно зацепилось за что-то. Точно есть какая-то внешняя причина, мешающая стать ему в то положение, которое ему свойственно по его сознанию.

Л. Н. Толстой

"Я, право, не абстрактный моралист, мне ненавистно всякое аскетическое уродство, никогда не стану я осуждать грешную любовь, но мне больно, что строгая нравственность грозит исчезнуть, а чувственность пытается возвести себя на пьедестал" [Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 41, с. 119.]. Это сказано Ф. Энгельсом более века тому назад в адрес проповедников "практической эмансипации плоти" [Там же.]. Предостережение оказалось пророческим.

Чувственность, заявляющая себя открыто и рвущаяся наружу, может быть признаком пробуждения человеческих сил, задавленных догмой изживших себя моральных норм. Как, например, в эпоху Возрождения, когда здоровая человеческая чувственность празднует свое торжество над аскетизмом церковной морали.