И не в рукоплесканиях тут дело, нет, — это дешево стоит, — а в глубоком и непосредственном общении артиста и слушателей.
Артист, на сцене творящий жизнь, видит слезы зрителей, слышит рыдания или видит весь зал, заливающийся неукротимым смехом. И это незабываемо.
Даже художник, вмешавшийся в толпу, перед своей картиной, неузнанный, молча наблюдает эти не отрывающиеся от картины лица, захваченные творением.
Но в совсем особом положении огромный разряд представителей творчества — художники слова, писатели. Все их творчество проходит в тиши уединения. Они одиноко думают, одиноко чувствуют, одиноко создают образы, претворяют жизнь. Их творчество, как таковое, как индивидуальные переживания, нестираемой чертой отделено от читателей. Писатели — сами по себе, читатели — сами по себе; не любит творчество шума и суетности, — оно одиноко.
И только уже воплощенное, оно, как птица, легкими листками разлетается по свету. И вот тут-то, после мук творчества, надвигаются муки одиночества. Где же читатель? Где его лицо? И что говорят его глаза? Бьется ли его сердце в унисон с писательским сердцем? Друг ли он, читатель, или враг? Или — что наигорше — равнодушно проходящий мимо путник?
Нет ответа. Перед глазами не играет гамма чувств и ощущений на читательском лице; не спрашивают, не укоряют, не увлекают глаза читателя. Читатель, кто ты? И где ты, сфинкс-читатель?
Правда, в известной мере читатель отзывается на произведение писателя, это — в критике. Ведь критик — тоже читатель.
Но критик — не просто читатель, это — испорченный читатель. Он испорчен профессионализмом. Это читатель, потерявший непосредственность восприятия. Для него дело не в переживаниях творчества, а в технике, не что, а как.
Он во что бы то ни стало должен дать анализ произведения, и это убивает непосредственность переживаний.
Обыкновенный читатель, тот, который так дорог писателю, заразится отчаянием героя рассказа или повести, заплачет его горем, посмеется его смеху, порадуется его удачам.
Критик же в первую голову спросит себя: «А как сделан этот герой?», «Как построен рассказ?», «Вытекают ли поступки, душевные движения, горести и радости героя из его внутреннего душевного строя и внешних условий?»
Конечно, и обыкновенный читатель в известной мере задает себе эти вопросы: и самый заядлый критик в известные моменты забывает свой профессионализм, забывает о технике и непосредственно переживает творческие образы. Но это в известной мере. В основном же они каждый по-своему подходят к художественному произведению.
И чем непосредственнее читатель подходит к произведению, тем он дороже писателю. И тем жаднее писатель ищет читательского отклика на свое произведение, ищет общения с читателем-другом.
ТРЕЩИНА
В Америке, в Калифорнии, как-то произошло громадное землетрясение. С грохотом лопнула земля, и — не окинешь глазом — добежала чудовищная трещина.
Все, что было около, все стало валиться туда: люди, лошади, дома, заборы, улицы, сады, рощи. Так и зияла, чернея, эта трещина, разделяя стену, — и по краям ее было пустынно.
Такая же трещина побежала между социальными слоями русской земли от взрыва великой революции. И стали валиться туда, выворачиваясь: старые порядки, старые формы грабежа и угнетения народного, старые, всосавшиеся привычки подавления народной воли, — и по краям в грозной наготе глянули друг другу в лицо те, кого сосали и кто сосал.
Ахнули все!..
Можно ли задержать опять этот провал? Можно ли засыпать пропасть, перекинуть мостик, замазать, чтоб дыры не видать было?
Нельзя, ибо бездонно.
«Нет, можно», — хором и хрипло подняли вой те, от кого, отрываясь, повалились в провал и прежняя власть, и сытость, и уж готовы повалиться и земли, и часть огромных прибылей банков, фабрик, заводов, домов; «можно», — хрипло и исступленно кричали они.
Чем же добиться?
Лганьем.
И их газеты, их журналисты, их ученые, их писатели, их ораторы лганьем, клеветой, искажениями, неверными сопоставлениями, умолчаниями, искусно ложным освещением событий стали засыпать роковую трещину.
В поте лица своего эти люди едят хлеб свой — за полгода все оболгали.
И по-разному лгут, соответственно своей специальности и натуре своей.
Иные цинично и нагло, в открытую: с голого, мол, как со святого. Иные — тонко и заботливо, как кружево плетут, по-ученому. Иные — вдохновенно, ибо сами верят своему лганью. Иные — горько и смиренномудро, ибо — иудушки. Всяк по-своему, но все в одно.
Ведь стоит сказать, что крестьянство должно получить землю, как со всех сторон:
— Ага, демагогия! Заискивание перед мужиком…
Достаточно сказать, что рабочему нужен восьмичасовой день:
— Демагогия! Лесть и заискивание перед рабочим…
Достаточно сказать, что солдат — такой же человек, как все, как вой со всех сторон:
— Развал армии.
Достаточно сказать, что рабочие, крестьяне, солдаты могут отстоять мало-мальски человеческую жизнь для себя только своими организациями, как раздается оглушительный вой:
— Возбуждение классовой розни и вражды!..
Что же, искусники неправды, неужто надо крестьянину говорить:
— Ты и помещик — одно.
И рабочему:
— Ты и фабрикант — братья.
И солдату:
— Будь бессловесным, покорным животным, — начальство все за тебя обдумает.
Нет, так прямо они не скажут. А шесть месяцев стараются обвить паутиной обмана и искажениями народный ум, шесть месяцев капает пот предательства с преступного клеветнического чела.
Но не засыпать вам, лгуны, рокового провала!
Пусть только рабочий, крестьянин и солдат отчетливее различают лгунов, под какой бы личиной они ни выступали.
Грозный провал можно разве только завалить телами расстрелянного народ?.
Но…
Судьба не выдаст, свинья не съест.
ПАУКИ И КРОВОСОСЫ
Капиталист владеет средствами и орудиями производства. Его дело наживаться на чужом труде, всеми дозволенными и недозволенными способами выжимать прибыль. Ему бы платить рабочему за его каторжный труд как можно меньше, лишь бы рабочий не умер с голоду, мог работать. Рабочие ничего не имеют и, чтоб не умереть с голода, вынуждены соглашаться на условия, Какие поставит им капиталист.
Тут происходит безумная, бесчеловечная эксплуатация человека человеком. Рабом дорожили, как дорожат лошадью, потому что тот и другая стоят денег. Рабочим не дорожат, а выжимают из него все, что можно выжать. И если он упадет, его выбрасывают, а на его место найдутся десятки незанятых рабочих рук.
Посмотрим же, в каких условиях работает, живет и дышит русский рабочий.
Отчеты фабричных инспекторов, расследование различных правительственных и земских комиссий дают тяжкую картину.
Вот, например, льнопрядильные фабрики. Мастерские грязны, пол липкий, воздух тяжелый, гнилой, а на некоторых фабриках буквально запах помойной ямы.
Где обрабатываются низшие сорта льна, не только трудно дышать, но и трудно видеть, — все в сером тумане, и каждый входящий покрывается пылью, как мукой. В этой пыли, кроме волокон, еще кремне-кислые соединения, разрушающие легкие, — оттого так много чахоточных, — да летит с пылью костра, выедающая глаза, и рабочие ходят с вечно распухшими, красными веками. О вентиляции, о покрытии крышками чесальных машин, отделяющих массу пыли, нет и помину.
На хлопчатобумажных фабриках та же масса выделяющейся пыли, то же отсутствие вентиляции, так же косит чахотка.
На суконных фабриках невероятная теснота; машины набиты в мастерских, и в узких проходах еле пролезешь. Спереди, сзади, с боков грозно несутся в безумной скорости валы, шестерни, маховики, приводные ремни, вырывая чудовищное число жертв среди рабочих.
Так называемые «мокрые» отделения — холодные, сырые, пронизывающие подвалы; работницы то и дело ходят оттуда в сушильни, в сушильнях сорок градусов жары, а из сушилен опять в подвал.