Выбрать главу

Потом в госпитале Американского общества друзей испанской демократии, расположенном в тылу Мораты, на Валенсийской дороге, мне сказали:

— Вас хочет видеть Рэвен.

— А я его знаю?

— Кажется, нет, — ответили мне, — но он хочет вас видеть.

— Где он?

— Наверху.

В палате наверху делали переливание крови какому-то человеку с очень серым лицом, который лежал на койке, вытянув руку, и, не глядя на булькающую бутылку, бесстрастным голосом стонал. Он стонал как-то механически, через правильные промежутки, и казалось, что стоны исходят не от него. Губы его не шевелились.

— Где тут Рэвен? — спросил я.

— Я здесь, — сказал Рэвен.

Голос раздался из-за бугра, покрытого грубым серым одеялом. Две руки были скрещены над бугром, а в верхнем конце его виднелось нечто, что когда-то было лицом, а теперь представляло собой желтую струпчатую поверхность, пересеченную широким бинтом на том месте, где раньше были глаза.

— Кто это? — спросил Рэвен. Губ у него не было, но он говорил довольно отчетливо, мягким, приятным голосом.

— Хемингуэй, — сказал я. — Я пришел узнать, как ваше здоровье.

— С лицом было очень плохо, — ответил он. — Обожгло гранатой, но кожа сходила несколько раз, и теперь все заживает.

— Оно и видно. Отлично заживает.

Говоря это, я не смотрел на его лицо.

— Что слышно в Америке? — спросил он. — Что там говорят о таких, как мы?

— Настроение резко изменилось, — сказал я. — Там начинают понимать, что Республиканское правительство победит.

— И вы так думаете?

— Конечно, — сказал я.

— Это меня ужасно радует, — сказал он. — Знаете, я бы не огорчался, если бы только мог следить за событиями. Боль — это пустяки. Я, знаете, никогда не обращал внимания на боль. Но я страшно всем интересуюсь, и пусть болит, только бы я мог понимать, что происходит. Может быть, я еще пригожусь на что-нибудь. Знаете, я совсем не боялся войны. Я хорошо воевал. Я уже раз был ранен и через две недели вернулся в наш батальон. Мне не терпелось вернуться. А потом со мной случилось вот это.

Он вложил свою руку в мою. Это не была рука рабочего. Не чувствовалось мозолей, и ногти на длинных, лопатчатых пальцах были гладкие и закругленные.

— Как вас ранило? — спросил я.

— Да одна часть дрогнула, ну мы и пошли остановить ее и остановили, а потом мы дрались с фашистами и побили их. Трудно, знаете ли, пришлось, но мы побили их, и тут кто-то пустил в меня гранатой.

Я держал его за руку, слушал его рассказ и не верил ни единому слову. Глядя на то, что от него осталось, я как-то не мог представить себе, что передо мной изувеченный солдат. Я не знал, при каких обстоятельствах он был ранен, но рассказ его звучал неубедительно. Каждый желал бы получить ранение в таком бою. Но мне хотелось, чтобы он думал, что я ему верю.

— Откуда вы приехали? — спросил я.

— Из Питтсбурга. Я там окончил университет.

— А что вы делали до того, как приехали сюда?

— Я служил в благотворительном обществе, — сказал он.

Тут я окончательно уверился, что он говорит неправду, и с удивленном подумал, как же он все-таки получил такое страшное ранение? Но ложь его меня не смущала. В ту войну, которую я знал, люди часто привирали, рассказывая о том, как они были ранены. Не сразу — после. Я сам в свое время немного привирал. Особенно поздно вечером. Но он думал, что я верю ему, и меня это радовало, и мы заговорили о книгах, он хотел стать писателем, и я рассказал ему, что произошло севернее Гвадалахары, и обещал, когда снова попаду сюда, привезти что-нибудь из Мадрида. Я сказал, что, может быть, мне удастся достать радиоприемник.

— Я слышал, что Дос Пассос и Синклер Льюис тоже сюда собираются, — сказал он.

— Да, — подтвердил я. — Когда они приедут, я приведу их к вам.