Выбрать главу

— Теоретически ты, конечно, прав. Однако я не уверен, что это поможет нам на практике…

— Конечно, поможет! Лабинию не в чем обвинить Рабирия. Даже Цезарю придется с этим согласиться. Ну правда, Цицерон, — сказал адвокат с улыбкой, слегка пошевелив наманикюренным пальцем, — мне кажется, что ты мне завидуешь.

Но Цицерон продолжал сомневаться.

— Посмотрим, — сказал он мне после того, как встреча закончилась. — Но мне кажется, что Гортензий не имеет никакого представления о тех силах, которые выступают против нас. Он все еще считает Цезаря молодым амбициозным сенатором, пытающимся завоевать популярность. Старик еще не задумывался, какая бездна там кроется.

Естественно, что в тот же день, когда Гортензий представил свое свидетельство суду, Цезарь и второй судья, его старший кузен, даже не заслушивая свидетелей, признали Рабирия виновным и приговорили его к смерти через распятие на кресте. Новости распространились по кривым улочкам Рима со скорость пожара, и на следующее утро в кабинет Цицерона зашел уже совсем другой Гортензий.

— Этот человек — монстр! Он совершенная свинья!

— А как на это среагировал наш несчастный клиент?

— Он еще ничего не знает об этом. Из милосердия я решил ничего не говорить ему.

— И что же мы теперь будем делать?

— А у нас нет выхода. Мы подаем апелляцию.

Гортензий передал все документы на апелляцию городскому претору Лентулу Суре, который, в свою очередь, передал дело на рассмотрение ассамблеи жителей Рима, которая состоится на будущей неделе на Марсовом поле. С точки зрения обвинения это было идеальным решением: апелляцию будет рассматривать не суд с подготовленными юристами, но громадная, неуправляемая толпа горожан, мало что понимающая в законах. Для того чтобы они все могли проголосовать по делу Рабирия, все слушания придется свернуть за один день. И, как будто этого было недостаточно, Лабиний, используя свои права трибуна, объявил, что речь защитника не должна длиться дольше получаса. Услышав об этом ограничении, Цицерон заметил:

— Да Гортензий дольше будет прочищать горло, готовясь к речи.

С приближением дня голосования он все чаще ссорился со своим партнером. Гортензий рассматривал все дело как обыкновенное уголовное. Главной целью его речи, объявил он, будет доказать, что действительным убийцей Сатурния был Сцева. Цицерон с этим не соглашался, рассматривая этот суд как политическое действо.

— Это же не суд, — напоминал он Гортензию. — Это толпа. Ты что, действительно надеешься, что в этом шуме и гаме, в присутствии тысяч человек, кто-то будет интересоваться тем, что какой-то несчастный раб нанес смертельный удар много лет назад?

— Какую же линию защиты выберешь ты?

— Думаю, мы с самого начала должны согласиться с тем, что Рабирий убийца, но настаивать на том, что это убийство было одобрено Сенатом.

— Цицерон! Я много раз слышал, что ты хитроумный малый, но это, по-моему, уже слишком! — произнес Гортензий, воздев руки в отчаянии.

— А я боюсь, что ты слишком много времени проводишь на Неаполитанском заливе, беседуя там со своими рыбками. Ты совершенно не знаешь того, что происходит в городе.

Так как они не смогли договориться, было решено, что первым выступит Гортензий, а Цицерон будет говорить за ним. И каждый сможет выбрать свою собственную линию защиты. Я был рад, что Рабирий слишком слаб умом, чтобы понимать, что происходит; в противном случае он впал бы в полное отчаяние — особенно потому, что Рим ждал суда над ним, как какого-то циркового представления. Крест на Марсовом поле был весь завешан плакатами с требованиями правосудия, хлеба и зрелищ. Лабиний раздобыл где-то бюст Сатурния и поставил его на рострах, украсив гирляндой из лавровых листьев. Свою роль сыграло и то, что у Рабирия была репутация злобного скряги, даже его приемный сын был ростовщиком. Цицерон не сомневался, что вердикт будет обвинительным, и решил хотя бы спасти ему жизнь. Для этого он предложил Сенату срочную резолюцию, заменяющую наказание за Perduellio с распятия на кресте на изгнание. Благодаря поддержке Гибриды эта резолюция была со скрипом одобрена, несмотря на яростное сопротивление Цезаря и трибунов. Поздно вечером того же дня Метелл Целер вышел с группой рабов за городские стены и, разобрав крест, сжег его.

Вот так складывалась ситуация утром судного дня. Когда Цицерон в последний раз проговаривал свою речь и одевался к выходу, к нему в кабинет вошел Квинт и умолял его отказаться от защиты. Он и так уже сделал все что мог, доказывал Квинт, и то, что Рабирия признают виновным, нанесет удар по престижу Цицерона. Кроме того, встреча с популярами за городскими стенами была опасна с физической точки зрения. Я видел, что эти доводы заставили Цицерона задуматься. Но я любил его еще и потому, что, несмотря на все свои недостатки, он обладал самой ценной формой храбрости: храбростью думающего человека. Ведь любой дурак, в принципе, может стать героем, если он ни в грош не ставит свою жизнь. А вот оценить все риски, может быть, даже и заколебаться вначале, а затем собраться с силами и отбросить сомнения — вот это, на мой взгляд, и есть самая похвальная доблесть, и именно ее продемонстрировал Цицерон в тот день.