На трубе, раскаленной в котельной.
Я тебя возвращаю, как мяч,
В эту бездну без дна и без края.
Твой создатель и твой же палач -
В горьком прошлом тебя растворяю.
Рождество
Вновь январь заметет дуновеньем ветров леденящих,
Налетит и развеет тоску, что скопилось в душе.
Лишь одно нас спасет – будем яростно жить настоящим.
Завтра – бог даст, наступит, а прошлое было уже.
Этот нынешний миг, он прекрасен, как снег на деревьях,
Словно белый листок, не исписанный карандашом,
Как компьютер, что грузится тайною памятью древней
И в обход всех программ говорит нам, что все хорошо.
Вновь пришло Рождество, все мы молоды и бесшабашны,
И хозяин, как встарь, и нальет от души, и споет.
А назавтра опять, вспомнив нынешний день, как вчерашний,
Мы без страха шагнем в темноту, где поземка метет.
Негасимая лампада
Души старых москвичей
Маленькая поэма
На старом кладбище немецком,
Где пепел бабушки моей
Зарыт рукою молодецкой
В тени столетних тополей,
Где цифры Рима русский холод
Стереть со склепов не сумел,
Где дым завода «Серп и молот»
На шрифт готический осел,
Под брань могильщиков веселых
И ключницы веселый смех
Среди камней и плит тяжелых
Брожу и вспоминаю тех,
Кто срок, отмеренный судьбою,
Прожил, как прадеды, в Москве.
И вдруг ушел, забрав с собою
Наш одряхлевший в распрях век.
Учительница музыки
Ее одышливой и грузной
Я помню: шуба и берет.
Шутила, пела, словно грустной
Не быть – дала себе обет.
Футляр альтовый. Брошка. Боты.
Укладка с легкой сединой.
В клеенчатой кошелке ноты,
Уроки музыки со мной.
Расстроенное пианино,
Мученья с левою рукой
И вальс Шопена, середина,
Как взрыв, в квартире городской.
Подарки, буриме, шарады –
Я помню каждое словцо,
Все зоосады, маскарады,
Ее армянское кольцо…
И только альт при мне ни разу
Не покидал родной футляр.
Веселость, словно по заказу,
Не всем дается, видно, в дар.
Журналист
Сын белошвейки, зять Генсека,
Толстяк с прожилками на лбу.
Он испытал и нежность века,
И клекот у него в зобу.
Судьба, капризная, как ветер,
Его над всеми вознесла
И вскоре, словно не заметив,
Как крошку, сдула со стола.
Лишила имени и слова,
Швырнула в общий коридор,
Где нос его, как у больного,
Стал красной губкой в точках пор.
Он тридцать лет сидел в опале,
Писал про птичек и про лес,
Швырял, как некогда, в запале
Бумаги с поводом и без.,
И прятал кофе в дальний ящик
От насмехавшихся коллег…
И умер. Как ненастоящий,
Хоть и великий человек.
Бабушка
Всего важней на свете слово.
Она, у жизни на краю,
Заговорив по-польски, снова
Вернулась в молодость свою.
Что ей московский говор медный?
Она надменно и всерьез
Все повторяла «вшистко едно»1
В ответ на каждый мой вопрос.
Ей звуков цоканье шипящих
Милее аканья, длиннот
Вдруг стало… Пани настоящей
Ушла от нас она в тот год.
Но прежде – шляпку из соломы
Велела к лету мне купить
И не ходить в халате дома,
Ликеры вместо водки пить,
И никогда не ставить локти
На стол, особенно в гостях,
Ни губы не кусать, ни ногти
При самых горестных вестях.
Не «петь котом», не «выть белугой»,
Не «ржать кобылой» на весь дом –
Лишь в этом случае округой
Ценима буду, хоть с трудом.
Куда мне до ее традиций
И муфты с мехом кенгуру?
Все говорила: «Погодите,
Вот вспомните, когда помру!».
Харон
Могильщик, наш Харон беспечный,
Спасибо, что напомнил вновь
О смысле жизни быстротечной,
Где смерть вернее, чем любовь.
Останови свою телегу
И выпей за помин души
Всех тех, кто по траве и снегу
Неслышно бродит тут в тиши.
Ты охраняешь город мертвых
И провожаешь новичков,
Ты сам – из битых и из тертых,
Из подмосковных мужичков.
Но при покойниках столичных
Ты служишь уж не первый год
И строго требуешь наличных
От тех, кто возле гроба ждет.
Тащись, Харон, в своей телеге,
Мурлыкай песенку под нос,
Ты при харчах и при ночлеге –
Какой еще с Харона спрос?
А там, на берегу на дальнем
Все, кто недавно был любим,
Кто век безумный и печальный
Покинул, не простившись с ним.
Плач по Беларуси
Тень Чернобыля
С белорусских полей смертоносная пыль долетает