Поскольку в этих записках я и так уже перешел все границы, которые мое армянское чувство пристойности должно было передо мной поставить, то открою и то, как при первой близости с Кюллике я вообще сумел достичь хоть какого-то удовлетворения, пусть и показного, а именно — судорожно думая о той самой московской даме с сильно накрашенными губами, для достижения соответствующих результатов с которой я, кстати, наоборот представлял Кюллике — такой, какую я ее видел на экране. Как только я немножко расслабился, в голову мне сразу полезли совсем другие мысли. Во-первых, меня охватил страх, что Кюллике учует запахи совсем недавно побывавшей тут москвички. Потом я стал удивляться тому, как она себя ведет в постели. Генри Миллер (которого я тогда еще не читал, потому что советская власть считала его для нас не подходящим) пишет, что все парижские проститутки на любовном ложе немедленно начинают вопить. То ли армянки в предыдущих жизнях были парижскими жрицами любви, то ли наоборот, но, по крайней мере, Анаит своей вокальной партией вполне в эту категорию вписывалась. Кюллике же все то время, пока я добросовестно изображал удовлетворение, была нема как рыба. Сперва я подумал, что ее смущают тонкие гостиничные перегородки, но потом в соседнем номере включили радио на такой громкости, что перекричать его было бы совершенно невозможно, однако Кюллике только закрыла глаза и тихо сопела. И это не единственное, на основе чего я осмеливаюсь утверждать: женщина чужой национальности похожа на джунгли, входя в которые ты никогда не знаешь, что тебя там ожидает.
Влияние, которое выбор спутницы оказывает на внутреннюю жизнь мужчины, я испытал уже на следующий день, гуляя с Кюллике по тем же улицам, где ранее фланировал с московской дамой. Теперь окружающее казалось мне куда красивей. Освоился я и со стремительным началом наших отношений, воспринимал это как нечто стоящее и единственно правильное, по сравнению с чем наши армянские обычаи выглядели олицетворенным лицемерием. Я показался себе вдруг ужасно старомодным, словно явился из последнего захолустья, и стеснялся этого. Я спросил у Кюллике, как она осмелилась вот так прийти со мной в гостиницу, не боялась ли она, к примеру, того, что в дверях у нее потребуют паспорт, как это принято в Советском Союзе. Меня вот в Ереване однажды не пустили в номер одной русской поэтессы, несмотря на заявление, которое мы с ней написали на имя директора, в конце концов нам надоело скандалить, и мы пошли в «Козырек»[7]. Кюллике согласилась, что да, боялась, но не могла же она мне отказать. У меня создалось впечатление, что она что-то скрывает, и я стал донимать ее вопросами. В итоге она покраснела и призналась, что уже какое-то время предчувствовала мой приезд и даже видела меня во сне. Я был точь-в-точь как настоящий, даже голос тот же самый и акцент, вот почему она с первых слов по телефону поняла, что это я. Я отношусь к мистике еще более скептически, чем к женскому полу, поэтому я спросил у нее, возможно, даже слишком иронично: а были ли у Трдата из ее сновидений такой же горбатый нос, кривые ноги и лысина, как у меня? Кюллике ответила, что шевелюру мою она не видела, потому что я был в том самом черном берете, в котором пришел в театр, но что касается носа, то тут все правильно. Во сне она спросила, из какой я страны, на что я подошел к окну, повернулся в профиль и сделал рукой какие-то пассы — примерно как Кио, — после чего на стекле появилось изображение горы с двумя вершинами, покрытыми снегом.
О чем мы между собой говорили? Больше всего, конечно, о кино и театре. Я рассказывал Кюллике про фильмы, которые показывали у нас в академии. Помню, что ее рассмешила моя классификация женщин разной национальности, которую я создал на основе того, что видел на экране. Я ведь до сих пор, кроме Болгарии, нигде за границей не был и для расширения кругозора должен был пользоваться косвенными средствами. Уже в детстве я с интересом читал Жюля Верна и Майн Рида, а в юности какое-то время собирал открытки с Виа Аппиа и Триумфальными арками. Но с помощью кино, конечно, можно было в том, что касалось природы, архитектуры и женщин, составить картину более ясную. В том числе и антропологическую, если учесть, что фильмы, демонстрируемые в академии, цензуре не подвергались. Американки, например, оказались спортивными, хорошего телосложения, пошлыми и глупыми. Француженок характеризовали тонкая талия и чуткая натура, склонность предпочитать остроумных мужчин и аморальность. Итальянки были больше прочих похожи на армянок: театральные и истеричные, но с большими глазами и пышной плотью. Кюллике весело смеялась, слушая меня, потом сказала, что у меня, наверно, есть целая картотека. Я признался, что она права, я действительно могу в любой момент извлечь из памяти улыбку, линию ноги или очертания груди любой известной актрисы. Тут Кюллике посерьезнела и сказала, что она быть у кого-то в картотеке не хотела бы. Я ответил, что тут уже ничего не поделаешь, об этом надо было думать до того, как выбрать профессию. Она покраснела — у нее вообще была странная манера стесняться самых обыденных вещей. Я утешил ее тем, что, если б она не играла в том фильме и не сняла бы свое мешковатое платье, мы никогда не встретились бы. Это подняло ее настроение, и мы долго обсуждали, насколько все-таки бедно человеческое воображение — большинство людей ведь, как правило, влюбляется в тех, кого видит вокруг себя: одноклассников, коллегу или соседа. А если с возлюбленным встречаются при столь будничных обстоятельствах, то и создается впечатление, что любовь есть вещь будничная. И наверно, большинство так и считает, почему иначе поговорка гласит: с глаз долой, из сердца вон. Все проистекает из физиологии: двое, чьи организмы созрели более-менее одновременно, замечают друг друга (что перед глазами, то и в сердце) и начинают вместе делать то, что до этого делали поодиночке, чувствуя ужасный стыд и вину. Мы порадовались, что мы-то нашли любимого таким сложным образом и на таком большом расстоянии, и я уже буквально восхищался отвагой Кюллике, которая, ни на секунду не усомнившись, бросилась в настигшее ее чувство; у нас в Армении такое соотношение свободы и любви было бы немыслимо.