«Едва дошел до меня прискорбный слух о потере вашей высочайшечтимой супругой дивного перстня, грандиссимохалле, я бросил все дела — мог ли я ими заниматься! — и бросился из совета пожилых прямо в рощу,—рассказывал Порфирио, склонив голову. — На корточках прочесал цветы пальцами, и, к моему удивлению, прямо на мизинец наделся сам, грандиссимохалле!» — «Бесподобно». — «Бесподобный изумруд, ничего похожего не видел... Анисето, да?» — «Да, Анисето».— «Такой крупный, тяжелый, не прорвал бы он мешок Анисето». — Порфирио пытался шутить. «Не бойся, мешок Анисето ничто не прорвет, — строго заметил маршал, глядя в упор. — Если сомневаешься, сними с пальцев перстни и брось их туда же... заодно с изумрудом».— «Нет, нет, я ничуть не сомневаюсь, великий маршал... и все равно брошу их заодно». — «Вот и хорошо. Сказал же — не прорвет. У тебя, кажется, просьба была, Порфирио...» — «Да, зять мой... Сами понимаете, вроде сына мне... и, если позволите...» — «Говори, выкладывай», — «Лицензию просим, великий маршал». — «В какой части города». — «В Средней, разумеется, грандиссимохалле, не в Верхней же Каморе, — какой безмозглый кретин позволит себе посягнуть на ваше, а в Нижнюю подняться только сумасшедший решится. Не гневайтесь, он так просит... тоскует по кошаче-ковровой охоте, весь извелся, не сказать, как страдает, соскучился... Это вроде ностальгии, грандиссимохалле». — «Хорошо. Список горожан, на чьи ковры разрешена охота, у полковника Сезара. Он даст лицензию», — «Премного благодарен, гранд...» — «Прокурора ко мне...»
Вечерело, братья, и изнуренный за день Иоанн возвращался с поля и нес с собой в корзинке свой ужин — подкрепиться по дороге, не доплелся б иначе до своей лачуги; но теперь, скованный страхом, он не помнил о еде, жалкий, глупый, иссякал, а наглый Молох, не отрывая взгляда от глаз его, запустил руку в корзинку и, пошарив, нашел потроха и, не моргнув — все смотрел на Иоанна, — съел его ужин. Большие, широкие были у Молоха зубы... А потроха, печень и сердце, не простое мясо, братья, — черно-зеленые, будто замшелые, заплесневелые, взбухшие от запекшейся крови... Алчно, мощно жевал тот Молох, а потрясенный Иоанн умалялся, и мучительно ныло у него под ложечкой.
«Скажу вам прямо, — обратился к маршалу Бетанкуру главный прокурор Ноэл, нелицеприятно резавший правду-матку в глаза, — супруга ваша — высокопоставленная особа, и когда поступил сигнал о пропаже ее перстня, я тотчас поспешил в рощу и заставил свои пальцы тщательно обыскать лужайку... и нашел, хотя немалые потребовались усилия, грандиссимохалле. Этот?» — «Да, он самый, Ноэл, покажи-ка». — «Великолепный рубин, не правда ли, грандиссимохалле?» — «Действительно, великолепный, хвалю, Ноэл... Да, да — Анисето... Подзови-ка вон того молодого человека», — и робко шедший на цыпочках придворный тенор, ощутив внезапную тяжесть в затылке, замер, окаменел, а маршал, прищурив один глаз, скрывая тревогу, смотрел мимо певца — все пять переодетых офицеров чесали затылки: головорез, бандит Ригоберто сунул руку в карман, и надумай он что, им не пришлось бы терять время на лишнее движение — мгновенно набросились бы на нижнекаморца — ножи у них спрятаны были в рукавах. Танцуя и почесывая затылки, офицеры отвели своих дам в сторону, чтобы великий маршал и бандит не оказались на одной прямой, а Ригоберто меж тем, приподняв плечо, выудил из кармана шелковый платок, тонкий, в нежных подснежниках, утер лоб и сунул обратно в карман, в руке у него ничего не было, и переодетые офицеры обеими руками обхватили своих дам, а великий маршал облегченно распахнул прищуренный глаз; отпустил страх и пригвожденного к месту певца, он осторожно, на носках, подошел к великому маршалу, деликатно прокашлялся, прочищая хрустальное горло.
— И наелся Молох, объелся сверх меры, силой налились его руки, изо рта исходило зловонье, а на следующий день ему уже мало было отнятого у Иоанна и потянулся обобрать другого, более сильного, потому что теперь он ощущал в себе новую силу, ту, что высосал, вытянул из глаз жалкого Иоанна, безвольного. Ничто не пропадает, не исчезает в мире, но забывают об этом порой, и сила Иоанна, братья, влилась в поганое тело Молоха, со временем ставшего идолом... Притеснял всех Молох — одного за другим; глупые, разобщенно держались в своих домах — в своих норах, как и вы, хоть и ловко носитесь на своих скакунах, все равно копошитесь в норах... Шло время, и возненавидел Молох землю, не желал он быть на земле, вдыхать ее запах, и пустился, поганый, к скале, пожелал на вершину подняться, быть наверху, — и кто, какой глупец, сказал первым, будто на свете столько же спусков, сколько подъемов... Нет, братья, — мало подъемов, а спусков — не счесть.