— Просил отпустить твоего спутника, сынок, — мы отпустили, — говорил меж тем маршал Бетанкур Мануэло. — Просил, чтоб он сам выбрал коня, — дали ему выбрать. Просил минут десять не преследовать его, так полчаса ни одна каналья не поскакала за ним. Записку хотел с ним послать — дали послать. Настоял вернуть — вернули, пошли на все, чего хотел. В конце концов, ты же дал слово, слово истинного вакейро, а теперь на попятную идешь, не говоришь?
— А что я должен сказать... — пробормотал Мануэло, действительно смущенный.
— Где ход...
— Какой еще ход?! — вскричал Мануэло и покраснел.
В глазах помутилось у маршала от ярости, все же взял себя в руки, прикинулся оскорбленным.
— Таково, значит, слово истинного вакейро? Нехорошо обманывать, сынок, некрасиво...
— Все он виноват, — Мануэло резко изогнул большой палец в сторону полковника, — Он первым обманул меня, он начал... При вас же было!
— В чем обманул? Скажи — накажу...
— Сказал, что его Чикопотамо звать! Как человека спросил, а он что? Посмеялся надо мной, одурачил! — возмущался Мануэло, притворяясь обиженным. — Разве это хорошо?! Что я ему сделал плохого?!
— Меня правда Чикопотамо звать, — не растерялся полковник Сезар, — свои так называют, честное слово.
— Как же, как же! — усмехнулся Мануэло, издеваясь. — Тебя и свои, и чужие называют Федерико.
— Откуда ты знаешь, мое имя? — опешил полковник.
— От одной особы! Она-то уж знала б, если б близкие называли тебя Чикопотамо, в близких отношениях была с вами, грандхалле, ближе некуда. Даже о ваших вывертах... простите... своеобразии рассказывала мне, так что как облупленного знаю вас, и через нее мы с вами вроде бы породнились...
— Кто она? Кто такая! — взвился полковник. — Сейчас же говори!
— Ха, чего захотел! Подземного хода не открываю вам, неужто имя женщины назову, хале? Дурно же обо мне думаете! Скажите ему, великий маршал, пусть не вращает так страшенно глазами — боюсь... — заныл Мануэло, будто очень испугался.
— Заткнись, Федерико, и отойди подальше! — прикрикнул великий маршал на полковника.
Полковник притулился в углу, побитой собакой уставился на пастуха, но глаза его метали молнии. А Мануэло злорадно сказал:
— Так тебе и надо, чего чикопотамничал?!
— Послушай, сынок, — голос маршала снова был елейным, — не обращай на него внимания, не стоит он этого. Скажи, где ход, или укажи, и отпущу тебя живым, а вместо тех десяти драхм втрое больше получишь, и семью твою...
Но Мануэло надоело дурачиться, оборвал маршала:
— Слова от меня больше не услышишь, и сыном не смей называть, мой отец не был негодяем. Давайте приступайте.
И с презрением кивнул на сваленные в кресле орудия пытки — изогнутые и закрученные иглы, ножницы, изуродованное чудовищно железо...
— Увидим, собачий сын, скажешь или нет!
— Увидим, собачье дерьмо, — у Мануэло круто взбухли желваки. — Одно увидишь, главарь разбойников-рабов, — как умирает свободный вакейро.
— Выходите, живо! — крикнул маршал Бетанкур, собственноручно откидывая занавес, за которым дожидались четыре палача, — они выскребли из ушей воск. — Смотрите, чтоб не сразу сдох, мои маэстро, медленно, не спеша, со смаком пытайте... Если не обойдетесь без Аруфы, доложишь мне, полковник, буду в пятом номере. Покажите ему, почем фунт лиха...
Палачи засучили рукава, один даже рубаху скинул. Ухватили Мануэло за руки.
— Хоть семь Аруф напусти, ничего не скажу, ослиное отродье!
— Думаешь, Аруфа мужчина? — Маршал остановился в дверях, сузил глаза, дернулся.
— А что, женщина? Если его, — Мануэло движеньем подбородка указал на полковника, — неплохая, надо думать...
— Увидишь, что это.
— После подлеца вроде тебя никто и ничто меня не удивит! Посмотрим, чего добьешься.
— Посмотрим... Посмотрим! — Маршала трясло от бешенства.
— Посмотрим... Посмотрим! — передразнил Мануэло и, глянув на страшные орудия, содрогнулся, но быстро оправился от страха, вспомнил, что ему нечего выдавать, даже если не выдержит пыток. «Не выдам же того, чего не знаю, чего вообще нет! — И развеселился: — А здорово я сообразил, хочу не хочу — стану героем...»
Что и говорить, шутливо мелькнуло у него это слово — «герой».
Ночь выцвела. Страшился утра горестно прикорнувший в углу Зе, жаждал темноты и крепко сомкнул веки, но что могло остановить время, задержать рассвет, и, к его отчаянию, мрак даже из комнаты уплывал, зримо распылялся, рассеивался, и тихо, не шевелясь, лежал Зе, первый вакейро, даже дышать остерегался — чужой воздух вдыхал, чужую долю, долю Мануэло, так ему представлялось... Но сон незаметно обволок истерзанное горечью сознание, и сразу же вновь возникло перед глазами лицо друга — спокойное, честное, грустно улыбавшееся, радовался он освобождению Зе. Эх, где ему было знать!.. Резким толчком привстал Зе, огляделся, тревожно смотрели на него запавшие глаза которую ночь не спавшей Мариам, в утренних сумерках тускло серело ее измученное лицо. «Ложись в постель, ну, прошу», — взмолилась Мариам, ко Зе не шевельнулся, только попросил упавшим голосом: «Занавесь одеялом вход и окно чем-нибудь». И снова желанно потемнело в жилище, будто опустилась ночь, но во дворе закудахтали куры, и помечтал он о каморском воске — не слышать, никого не слышать, не видеть, даже детей, не есть, не пить, не дышать. «Что ты со мной сделал, Мануэло! Свободу дал обрести?! Нет, на муки обрек! Лучше б убили там, чем выносить такое», — в отчаянии думал великий вакейро. И вспомнил, как сбросил с плеча руку Мануэло, — это воспоминание было самым лютым. Нутро пылало, он поднес к губам глиняную чашу, смутился — передумал, было такое чувство, будто пьет воду Мануэло, его долю, и холодно поставил чашу на пол, снова забился в темноту угла.