Выбрать главу

— Предводитель?!

— Да. Усталое было у него лицо и умиротворенное, шел дождь, мы мокли, но не трогались с места, а на кре­постной стене глыбой возвышался воин-исполин — мокрый, возбужденный, сверху взирал он на Предво­дителя. Потом спрыгнул к нам, глубоко опеча­ленный, с жалостью всмотрелся в Предводителя и горестно проговорил: «Уба муш нугалам... ги-ир...» — «Что ты там лопочешь, говори на нашем языке, чтоб понимали!» — разозлились мы, потрясая оружием. Он не испугался, расставил ноги и грянул под лив­нем:

Когда не водились змеи, не водились скорпионы. Гиены не водились, львы не водились, Собаки не водились, волки не водились, Страха не было, ужаса не было, У рода человечьего врага не было, — Тогда горы Шубура, страна Хамазов, Край шумерийский сладкоречивый, Великая страна с великими законами, Страна Ури, имевшая все нужное, Весь мир, люд покорный На едином языке славил Энлила.

Вот что он сказал... Понравилась тебе история, Доменико?

— Да. А Энлил кто такой?..

— Какое-то божество. Правда понравилось?

— Да.

— На берегу реки схоронили его...

— И домовитая, видать, вон как хлопочет, — похва­лил Бибо. — Любо глядеть.

Девушка уставилась в пол, не смея дохнуть. Не столь­ко гостей, сколько родителей смущалась. Мать еще ниче­го; прижав к груди кулаки, она без конца бездумно твер­дила: «Дите мое, дети, родные мои...» Рослый крестья­нин в летах с коричневыми пятнышками на руках сидел молча, изредка вымученно бросая: «Угощайтесь, уго­щайтесь...» — но сам глядел в сторону.

— Угостимся, чего не угоститься, не на поминках сидим, — сказал Бибо. — Ступай-ка пока во двор, девка...

Девушка зарделась, резко мотнула головой, откиды­вая косу за спину. Едва дверь за ней прикрылась, Бибо постучал пальцем по колену хозяина дома:

— Смекнул, верно, чего мы пришли?

— Смекнул.

— То-то... Так вот, и сам хорошо ведаешь, чей он сын... Не пристало хвастать, да сам видишь, какое добро тебе даем — и буйвола, и корову, и лошадь, и козу... Глянь, сколько всего, чего хмуришься, молчишь...

— Сам он послал?

— Что — скотину? А то я бы преподнес тебе, жди-ка...

— Я не о том... Сам выделил?

— Нет, велел поступать, как положено да принято.

— А-а, — облегченно выдохнул крестьянин. — А-а...

— Чего акаешь, говори прямо — согласен отдать дочку?

Лицо крестьянина снова омрачилось.

— Молви слово, что ты за человек...

— Мала еще, дите, — промолвил крестьянин и поту­пился. Скрестил руки на груди, потом неловко подбоче­нился, но и это показалось ему неудобным, и он нереши­тельно опустил руки на колени. Привыкнув день-день­ской трудиться на ногах, ему тягостно и тяжко было сидеть.

— Мала, говоришь? — завозмущался Бибо. — Какое там мала, чего придумал! И он не малец, и она не дите... Мала, говоришь? Вон какая! Принеси-ка веник, дочка... — окликнул Бибо девушку. — Ладно, не надо.

Девушка, зардевшись, приставила веник к стене у вхо­да и прижалась щекой к плечу.

— Не тяни, говори, милый человек, согласен? Счастье тебе привалило, а ты...

— Родные мои, родные... — все повторяла женщина, то и дело окидывая взглядом Гвегве, немного смущенно­го и все же сидевшего после вина очень прямо, за­носчиво.

— Так как? Сговорились? Видел же, какая она... Видишь, какая...

Но крестьянин глаз не поднимал и, на дочь не глядел.

— Чего молчишь? Язык, что ли, проглотил?

— Пускай будет так, — проронил крестьянин, и что-то сдавило ему горло. Он тихо добавил: — Природой поло­жено.

Руки у него были большие, в коричневых пятнышках.

* * *

С ребячьей поры была у Доменико эта игра — будто возвращался откуда-то.

Проскакав весь день верхом на палочке или прибежав с озера в нацепленной на мокрые волосы шапке, го­лодный шестилетний малыш набивал рот хлебом, пока хромой работник обмывал ему исцарапанные ноги свои­ми заскорузлыми руками, а вокруг все так странно пре­ображалось, и мальчик забывал про голод. Вечерело, темнело. Оцепенев, с полным ртом, изумленно вгляды­вался в ночь — селение примолкало, исчезали знакомые звуки, скала не походила больше на скалу и дерево — на дерево, а стог делался вовсе незнакомым, и в зыбком, призрачном свете луны мальчик долго всматривался в менявшиеся предметы — на неслыханную, немилосерд­ную измену походило все это. Засыпал он все-таки спо­койно, положив щеку на ладонь, а утром, чуть свет, в сонном дурмане озирал комнату и почему-то самодо­вольно радовался преданности вещей — привычно соб­ственным, привычно своим был день. А когда солнце поднималось выше, он бежал в лес, забирался на про­хладное дерево, и с его верхушки совсем другим предста­влялся мир; потом сбегал к озеру и прыгал с валуна в воду, плескался, пока не наскучит, а после в непонят­ной тоске валился на траву, сердце колотилось в непо­сильном томлении, и долго лежал он не шевелясь, будто умер. И снова вскакивал, вприпрыжку мчался к озеру, нырял, взбаламучивая воду; возвращался домой, еще чувствуя холодок на спине, подходил к привязанной у плетня овце, упрямо избегавшей его глаз, опять груст­нел, взгляд его падал на дерево с тонкой, прозрачной ко­рой, и, повеселев, он разом оказывался на его макушке, и две черешни с двуедиными черенками повисали на ушах, и в этих сладких прохладных сережках удовлетво­ренно озирал двор с высоты; спрыгнув с дерева, находил все вокруг неизменным и, успокоенный преданностью всего и вся вокруг, беспечно разгуливал по селению, но потом... смеркалось. И снова зловеще шевелились черные тени, и снова тишина, звонко раскалываемая сверчком... Чей-то незримый глаз, упрямый, глядящий в затылок, и звенящий холод по жилам. Прохлада посте­ли и тепло, разлитое по спине... Кто-то черный, большепалый, подступающий с вялой угрозой, неотвратимый, как рок, настырный соглядатай... И снова брызжущее светом солнце, прозрачное, сияющее утро, крестьяне с мотыгами, хромой работник с метлой... И в полдень грустно сидящий на лесной опушке шестилетний маль­чик, Доменико. А в один какой-нибудь полдень внезапно смеркалось, смутный свет и те же тени, таинственный стог, сверчок, потемневшая гора — и совсем другой До­менико, глаза расширены, настороженный, возбуж­денный, сумрачной тучей движется с опушки леса к селе­нию, будто возвращается домой, возвращается после долгой разлуки, шаг у него трудный, скованный и все же готов к бегству... Будто оборван и унижен, всеми остав­лен, окровавлен, будто возвращается, возвращается по­сле долгой разлуки и хватается за дверь, ноги подкаши­ваются, но он идет, все-таки идет...