Озадаченно стоял великий маршал посреди зала: «Что со мной?.. Что меня всполошило с утра?..» Терзаемый страхом, даже в спальню не решался пройти… В ушах то жужжало, то вдруг умолкало какое-то насекомое… Подтащил раззолоченное кресло к стене, сел поудобней, вытянул ноги… «Брошенные в сертанах стада заставлю пасти калабрийцев… — строил планы маршал, пытался думать о делах. — А то и краса-горожан — хватит им резвиться, прыгать да скакать… Мастеровых не трону, там и бездельников прорва… Если поразмыслить, так война случилась весьма кстати, — удовлетворенно отметил он про себя. — Камора пере-населилась, и мне предстояло проредить ее, вот война и проредила ее естественно, выпустила лишнюю кровь. Люди — это хорошо, но хорошо, когда их у тебя в меру, а слишком много — ни к чему, лишнее бремя… Прекрасно обернулось все… И казна здорово пополнится…» Что-то опять зажужжало, маршал резко выпрямился в кресле — что за дьявольщина! «Одиннадцать часов ночи, и все геениииальноооо!» — глухо донеслось издали, теша слух, — это же один из его людей, энергичный Каэтано оповещал недоверчиво затаившуюся Камору. И снова всполошился, будоражило что-то тревожно, и тянуло к теплому, живому… Да, Аруфа! Как он до сих пор не вспомнил о ней… Где-то тут должна быть, совсем позабыл о своей баловнице. «Где ты, Аруфа? — мягко позвал он. — Спишь, моя кошечка? Кис-кис-кис…» И приободрился, тревоги как не бывало, кроме Аруфы, ничего сейчас не существовало, — скорей бы посадить ее на колени, приласкать, чтоб замурлыкала, сунуть палец в ее тонкие острые коготки и прижмурить глаза. «Аруфа, где ты, шалунишка, кис-кис-кис… — Великий маршал заглянул под стол, переставил кресла. — Куда ж ты, спряталась, выходи скорей, не серди, — чуть обиженно уговаривал он кошку, — почему так долго не отзывалась?! Выходи, а то не получишь своего любимого лакомства, Аруфа…» — и прибег наконец к самому простому средству — замяукал великий маршал, — ах, не совладал с чувством, так захотелось взять на руки любимицу, пышно-пухлого зверька! — и простой прием возымел действие: шевельнулся уголок шторы. «A-а, вот где прячешься, — обрадовался маршал. — Накажу тебя, будешь у меня знать… — и тихо, на цыпочках подкрался к шторе. — Выйдешь ты, наконец, а?» Подождал обиженно, но Аруфа не спешила, и тогда Бетанкур решительно, резко, с силой отдернул тяжелую штору и завопил бы, вероятно, от ужаса, если б не лишился голоса, — за шторой с мачетэ в руках стоял дон Диего.
— И удивляться особенно нечему, — продолжал Мичинио. — А в лесу я не три ножа запустил в ствол, а один с тремя лезвиями, припаянными друг к другу.
— А-а, — не сразу уразумел Доменико; они стояли в глубине пещеры, и Мичинио, спаситель, казался ему в потемках темным видением, возвышался каменным изваянием — твердо, гордо, грузно нависшим. Доменико ж, столько всего переживший, едва держался, иссякли силы, но столько всего хотелось узнать. Взволнованный, благодарно уставился взглядом Мичинио в грудь:
— Я мог бы догадаться, конечно, кто другой смел бы ходить по Каморе ночью.
— Нет, не мог, ибо я не желал этого, — сухо возразил Мичинио. — Если б ты догадался — осмелел бы, а это было б скверно. А теперь спрашивай что хочешь, а то останется на душе горький осадок. Времени мало.
— Не обидитесь?
— Нет.
— Если вы носитель добра, как же вы убиваете людей? — и решился — взглянул в чуть мерцавшие в темноте глаза.
— А кого именно пожалел ты?
— Скажем… Ну хотя бы… — И никого не припомнил. — Не убиваете, значит?..
— Нет.
— Но ведь… говорят, что уводите и убиваете в пытках.
— Да, я действительно увожу тех, кого смерть точно не минует, если не вмешаюсь. Но мне одному всех не спасти, и поэтому вырываю из лап смерти самых достойных. Делаю вид, что жажду лично насладиться муками обреченного, увожу подальше и отпускаю на волю — идут по свету. — И тихо добавил: — Твой Беглец один из них, и ты, между прочим, тоже.
— Мой Беглец… Откуда вы его знаете? — смутился Доменико.
— Его я совсем в другую сторону направил. Ты уйдешь через эту пещеру. Жаль, конечно, что не оставил в селении хотя бы драхму, но что было — то было, сетовать поздно. Идти придется долго, не бойся, не падай в темноте духом. — Мичинио подошел ближе и повесил ему на шею тяжелую суму. Доменико съежился, испугался все-таки его рук. — Здесь много хлеба, понемногу надолго хватит, а воды по дороге сколько хочешь, в иных местах по колено в ней будешь идти. Пойдешь прямо, пока не забрезжит впереди свет, но не выходи из пещеры до темноты. Переночуй поблизости, а чуть свет пойдешь в селение, наймешься в работники.
— Я думал, домой меня отпустите, — Доменико потупился. — В Высокое селение… Очень хочу туда.
— Отпустил бы, если бы ты оставил там хотя бы од-ну-единственную драхму. — Голос стал суровым. — С каким лицом вернешься туда, даже если отпущу?!
— Вы правы, — прошептал Доменико, не поднимая головы.
— Один путь у тебя — батрачить до конца жизни, а другой…
— А… другой? — замерцала слабая надежда.
— Назад, к развалинам Канудоса будто бы сбежал от меня.
— Ни за что. — Доменико содрогнулся.
— Не спеши решать. В батраках с голоду ноги протянешь — жадные, страшные люди в этих краях, каждой корке хлеба будешь радоваться. — И, пожалев, что ли, Доменико, Мичинио перевел речь на другое:
— Как звали того, что пел?
— Жоао Абадо.
— Поистине великий канудосец.
— Как вы догадались? — удивился Доменико.
— Он тоже догадался.
— О чем?
— О том, кто я…
— Каким образом? Не понимаю.
— Я задавал ему вопросы, на которые он сумел ответить правдоподобно, а тебя сбило, наверно, с толку то, что он бранил и поносил меня, да?
— Да.
— Зато подмигнул мне в знак благодарности. Правильно поступили, что отправили женщин и детей на плотах…
— Откуда вы узнали?
— Свежесрубленные деревья подсказали: их не сжигали — дым над Канудосом не поднимался…
Доменико отступил в негодовании.
— Зачем же… послали людей вдогонку? Вы!..
Даже в темноте заметил мелькнувшую на лице Мичинио улыбку.
— Как, по-твоему, далеко ли можно пойти и много ли удастся осмотреть за три часа да еще вернуться назад?
Опять проникся к нему доверием Доменико и непривычно ласково спросил, и кого — самого Мичинио!
— Если вы носитель добра, как же выдерживаете там, в этом городе…
— Присядь, отвечу…
Откинувшись в кресле, дон Диего с омерзеньем разглядывал маршала Бетанкура, стоявшего со связанными за спиной руками и заткнутым тряпкой ртом. В руках дон Диего небрежно держал кривой пастуший нож — мачетэ, именно им намерен был прирезать великого маршала, у ног которого валялась еще утром двумя пальцами придушенная любимица — Аруфа. Весь день дон Диего таился за шторой, и теперь, повалившись в мягкое кресло, давал роздых занемевшим ногам, и совсем от иного, куда более нещадного, чем усталость, — от вида мачетэ занемела каждая частица истерзанного страхом тела маршала. Презрительно прищурившись, дон Диего не сводил взгляда с маршала, но и тот не мог оторвать от него ошалело выпученных глаз. Сколько всего хотел высказать Бетанкуру дон Диего с присущим ему артистизмом — впереди целая ночь была в запасе; так и тянуло обругать его последними словами, едко высмеять, и снова осыпать бранью, и сказать заодно, как дорого заплатил он за то, чтобы прокрасться сюда, — оставил сокровенный свой город, свой Канудос, и остался, конечно, в глазах канудосцев предателем, но он пошел на это, лишь бы оказаться здесь, а потом влепить маршалу пощечину, говоря: «О, дивный у тебя дворец! Ах, сколько сокровищ накопил, восхищаюсь тобой, но вообще-то был бы ты лучше жалким свинопасом, по крайней мере и завтра бы жил». Но не мог, слов было жаль для этой мрази. Опротивело и мягкое кресло, резко встал. Осмотрелся, взял из расставленных по углам дорогих песочных часов пятиминутные и коротко бросил: «Истечет песок — убью», — перевернул их и приподнял на ладони — другой рукой держал мачетэ… Бетанкур, выпучив глаза, часто-часто сопел и, казалось, завывал — такие пробивались звуки сквозь тряпку, которой дон Диего сначала вытер свои сапоги, а уж потом заткнул ему рот; как беспощадно для маршала, как безудержно сыпался предательский песок; помраченный взгляд Бетанкура утыкался то в часы, то в мачетэ, его зримо колотило всего; эти пять минут, назло ему истекавшие так легко, так беспечно, походили на пытку, самую страшную, нет, скорее — на всю его гнусную, бессмысленную жизнь… А дон Диего еле удерживался от соблазна съязвить, что впервые имеет честь видеть маршала, да к тому ж — обмочившего белые брюки, но удержался, а маршал отчаянно зажмурился, и он понял — истекли пять минут… Не глядя бросил часы на пушистый ковер, неспешно ступил шаг. Бетанкур разом открыл глаза, мотнул головой в сторону стены. Дон Диего пытливо всмотрелся в него — все узнать, понять было его страстью и слабостью — и подошел к стене, молча дотронулся пальцем до изразца: «Здесь?» — и маршал удовлетворенно кивнул. «Что он имеет в виду?» — не догадывался дон Диего и слегка коснулся изразца. Бетанкур, зажмурившись, энергично ткнулся лбом в воздух, показывая, что надо крепко нажать. «Нет ли подвоха? Не подам ли сам сигнала тревоги? Впрочем, неважно, все равно успею заколоть его, пока стража ворвется, опомнится. Посмотрим-ка, на что он уповает, чем надеется спасти себя», — и, обуреваемый любопытством, с силой надавил на плитку — над ней тотчас раздвинулись две другие. Дон Диего подтащил кресло, забрался на него и выдвинул из стены потайной ящик — ящик, полный драгоценностей; он усмехнулся, и маршал радостно, насколько было возможно в его положении, закивал головой и тут же изменился в лице — дон Диего, откинув край плаща, сорвал с груди последний из трех драгоценных камней и швырнул на сокровища в ящике, потом спустился с кресла, не спеша направился к Бетанкуру.