Вечером, когда крестьяне расходились по домам, Доменико был в лесу, спал, повалившись на землю.
Крестьяне разошлись, по одному, по двое, осовелые, обнявшись за плечи, шатаясь и спотыкаясь, покидали двор. Гвегве и невеста не двигались с места. Хромой работник, один не опьяневший на свадьбе, помогал женщинам прибирать: переваливаясь с боку на бок, уносил со столов, нагромоздив друг на друга, миски, деревянные ложки. Разобрали столы, скамейки. Наступила ночь, а молодые все так же сидели во дворе и молчали; совсем стемнело, когда разошлись и женщины. В доме со скрипом отворилась дверь, и маленькая старушка с запавшими губами, высунув голову, поманила Гвегве пальцем. Девушка робко пошла следом за Гвегве. Они вошли в комнату. В большом камине пылал огонь. Старушка улыбнулась девушке и засеменила к широкой тахте, откинула одеяло; не сводя глаз с невесты, медленно погладила темной сморщенной рукой по белоснежной простыне и на цыпочках вышла из комнаты. Было тихо, только изредка потрескивали дрова. Гвегве стоял у камина, и на стене подрагивала его грузная тень. Девушка подняла голову, медленно сняла белую фату, легким движением перекинула волосы за спину, устремила на Гвегве нежный взгляд. Но когда он повернулся к ней, испуганно подалась назад — злобное, недоброе таилось в его глазах. Он стоял спиной к огню, и лицо его различалось смутно, но так мрачно подступал, так растопырил пальцы…
Невеста с распущенными волосами все пятилась и пятилась, пока не уперлась в стену спиной, головой, ладонями. А Гвегве все надвигался, и девушка заслонила лицо руками, потом прижала пальцы к груди и взмолилась: «Поцелуй сначала разок, поцелуй хоть разок, Гвегве».
Но Гвегве совершил желаемое, так и не поцеловав ее.
В ЛЕСУ
Было темно. Голова раскалывалась, и Доменико присел, не размыкая век. Потянулся. В затылке хрустнуло, и он невольно открыл глаза.
Было темно, приятно будоражила прохлада ночного леса. Упер ладони в сырую травянистую землю, запрокинул голову — в небе переливались крохотные звездочки. Во рту пересохло — глубоко втянул в грудь влажную свежесть. Облизнул губы, еще раз потянулся. Повеял ветерок, и в лесу шевельнулись неясные тени. «Где я?..» Поднялся с земли, пошатнулся, удержался все же и огляделся. Было темно, непроглядно, но в темной глуши таилось столько незримо враждебного… Протер глаза и упрямо всмотрелся во мрак — где-то проухала бессонная птица, зловеще, шелестяще шумел поток. И внезапно обуяла жуть — тишина была необъятная и всеобъявшая… Все охватывалось тишиной — и злобно бурчливый шелест потока, и ветерок, раздольный, просторный и все же шнырявший в дремучем лесу среди веток гибкой, юркой змеей; и грохочущий гул, подавлявший, глушивший; была в ней угроза, глухой чернотой придавившая плечи, но больше всего наводила жуть бесстрастность тишины — угрожающее, особенное неведение. Прижался к дереву, влепился в ствол, затаился и почти успокоился, приободрился, как снова вздрогнул — кто-то выжидал за деревом, настырно следил. Кто именно — взглянуть не решился, подался назад, попятился, не отрывались ноги, прибитые страхом к земле, припал к другому стволу, обернулся и обмер: кто-то еще таился рядом — за каждым деревом кто-то стоял!..
Рванулся к темневшей прогалине, выскочил на полянку — подальше от деревьев; и все равно, осажденный ими, скорченный, дрожал с головы до пят, тряслись плечи, руки, колени, но страшнее всего было спине. С чернеющих верхушек впивались, пронзали чьи-то взгляды, невидимых, неведомых, и надвигались, грузно опускались все ниже, давили. Не вынес, сорвался с места, устремился, спасаясь, к потоку, ошалело зашел в воду и на дне различил белый камень — светлел озаренно; но, прежде чем радость подавила бы страх, страх сковал еще туже, пригвоздил его к месту — в реке на коряге, растопырившей корни, колыхавшей их призрачно, словно руки кривые злобное чудище, сидела обнаженная дева, ее белое тело лиловато лучилось, и жутким был взор, устремленный в упор на него, и ясно, и смутно он видел уста ее в жесткой улыбке, и, мерцая, желтел, зеленел ее взгляд, ледяными струился лучами. Оцепенел, ощутил на спине чьи-то пальцы, холодные пальцы стиснули ребра, а потом показалось, будто сами ребра сковали грудь, сдавили, душили… Он кинулся к берегу, поскользнулся, едва не упал, бросился к ближнему дереву и припал, задыхаясь, обвил ствол руками, ногами; кора холодила, он прижался теснее, и холод разлился по телу ознобом, и снова рванулся — за деревом кто-то таился, и тут кто-то был! Устремился к полянке, выбежал на середину, но все равно вокруг и рядом что-то всходило, подступало немыслимо, невыносимо вздымалось, разрасталось, навалилось на все, раздулось, раздалось, слилось в единое, неодолимое — в страх! Это был страх — цветок ночи. Он пал на колени, круто согнулся, зарылся лицом в траву, вытянул ноги и, распластавшись, в отчаянии с горечью вырвал траву, запустил пальцы во влажную землю, ожесточенно выскреб ее и отбросил подальше; исступленно копал себе яму — чтобы укрыться; приподнял на миг голову — издали, из лесу, колыхаясь, надвигался, пробивая тьму, свет.
«Идет, это он идет…» И в безысходном отчаянии неистово терся щекой о землю и снова лихорадочно копал. Кто «он» — не ведал; наверное, страшное, чудовищное. «Идет. Это он идет!» Повалился, заслонился руками — теперь страшнее всего было затылку. «Идет он, пришел…» И безвольно уронил руки, дрожь унялась — смутно доносились шаги. Тяжко вдавленный в землю, он лежал ничком в ожидании удара, сокрушительно беспощадного, но и ожидание скоро иссякло, и опять-таки выручил страх — вновь ощутил он затылок, и вновь навалился дурман, и он уносился куда-то и таял, оставив бессильное тело на изрытой ногтями земле… Хотел приподнять голову и не смел… и лежал, уткнувшись лицом в траву… А он и вправду пришел, стал над ним и сказал просто:
— Это я, Доменико.
Отец был.
— Думал, спишь. Вставай, пойдем.
Доменико сидел потупившись. Наконец поднял на отца глаза и, упираясь ладонями в землю, кое-как поднялся.
— Устал, Доменико? — Отец поближе поднес лучину и смахнул с его лица крупицы земли. — Не остаться ли здесь?
— Нет, вернемся.
— Куда, в селение?
— Да.
— Нет, останемся, — решил отец, движением руки загасив лучину. — До рассвета.
Он разостлал свою белую бурку, места хватило обоим. Они лежали молча. Доменико украдкой глянул на верхушки деревьев, настороженно скользнул взглядом дальше, в сторону злобно бурчащего потока, — нет, ничего там не было… Ничего он больше не боялся.
Но все равно было так темно…
Мерно дышал отец.
Ночь выцветала, тускнела. Доменико лег на бок, спиной к отцу.
Долго пролежал так.
— Спишь, Доменико?
— Нет.
Стало неловко, и снова перевернулся на спину, рукам не находилось места, сложил их на животе, хотя и было неудобно. Отец молчал.