Женщина придержала тяжелый кувшин коленкой.
— Давай, давай, лей… м-м, м-м… Пошевеливайся… Хватит, — и зажмурился, энергично смахивая капли со щек. — Подай тряпку.
Утер лицо и сел за стол. Ел в охотку — любил соления, отрезал сыру, налил себе вина, приятно разогрелся и обмяк душой.
— Косится на меня чего-то щенок.
— Который? Доменико?
— Да.
Женщина ничего не сказала, умолк и Бибо, а когда она отошла за чем-то, смерил ее с головы до пят и обозлился на себя — с кем разговорился! Проворчал:
— Чего крутишься да носишься, угомонись.
— Где это я ношусь? — растерялась женщина.
— Черт знает да леший где… Чужак не показывался тут?
— Нет.
— А люди что говорят, что про него толкуют?
— Откуда мне знать, с человеком слова не молвит, с ним одним все…
— Ха-ха, — захохотал Бибо. — Здорово приметила, с человеком слова не молвит, ну и пускай болтает с сосунком…
— Выйду утром, гляжу — кукуруза сломана, — рассказывал в это время одноглазый крестьянин у родника. — То один стебель попорчен, то два. Ладно, думаю, не беда, что там стебель-другой, лягу спать, встану, гляжу — опять попортил стебель, злость разобрала, схватил палку и сел караулить, знал, где у барсука нора… Ночь прождал, высунулся он из норы, тут я и трахнул его.
— По голове?
— Да, по голове. Что с ним стало, не знаю, обратно в нору вполз… Все, не поломает мне больше кукурузы.
— Маленький был? — спросил слушавший его крестьянин, натачивая серп.
— Не очень, кажись, вот такой, — он с усилием раздвинул будто склеенные ладони — пальцы задрожали от напряжения.
— Большой, выходит, чего тебе еще…
— Да ничего. — Одноглазый расслабил руки, и Доменико представилось, что ладони с треском стукнутся друг о друга, но крестьянин мягко опустил их на колени. Он сидел, склонив голову, и растресканную землю напоминал его выжженный солнцем морщинистый затылок.
— Чудной у вас праздник, Доменико, — в голосе Беглеца было недоумение. — Не понял я, что к чему.
— Спроси — объясню.
— Вот, скажем… Когда люди, воздев руки, приблизились к отцу, почему он спросил — не остался ли там кто?
— Так положено.
— Как — оставлять там кого-нибудь?
— Нет, просто отец всегда спрашивает народ, не идет ли еще кто.
— Ничего не понимаю… А костер зачем развели вечером?
— Не знаю; говорят, будто наши предки с неба сошли, а часть их там осталась, и когда огонь взметается к небу, думают, что он передает им все о нас.
— Кому?
— Кто на небе остался.
— Да, — Беглец усмехнулся, — чудной праздник.
— Не знаю, сколько помню себя, так ведется.
— Сколько помнишь себя… А сколько помнишь? Сколько тебе…
— Восемнадцать скоро.
«Ого!» — рассмеялся Беглец в душе, но все же спросил равнодушно:
— В самом деле?
— Да. А вчера ночью одноглазый, вы его не знаете, барсука на своем поле убил!
— Почему?
— Кукурузу повадился красть.
— Нет, почему он одноглазый?
— Не знаю… Барсука убил ночью.
— Барсука? Подумаешь, барсука! Я настоящим масаи был! — Беглец вскинул руку. — Однажды настоящим масаи стал!
— А что это такое?..
— Настоящий масаи — тот, кто льва одолел, льва сразил, вот кто такой настоящий масаи.
— Льва… слышал про него. Он царь зверей, да?
— Да, царь. Доводилось видеть?
— Нет, откуда…
— О-о, стоит увидеть. Шкура — цвета пшеницы на току под солнцем. Гривастый, лапы большущие, могучие, неторопливый, но если разъярится… Буйвола хотя б видел, Доменико, так вот — стукнет его лапой по хребтине и враз переломит… Потом перегрызет ему горло и всласть напьется теплой крови… А как взревет — птицы в небо взмывают, разлетаются, звери ошалело разбегаются. Царь он, царь…
— И вы убили его?
— Убил, — Беглец вскинул и вторую руку. — Я попал к чернокожим людям, к масаи… А черных людей приходилось видеть, Доменико?
— Черных… Смуглых?
— Нет. — Беглец опустил руки, провел ими по телу до колен. — Нет, людей с черной лоснящейся кожей, пестро раскрашенных, с кольцами в широких ноздрях, срамные места козьей шкурой прикрывают, а иные из них носят высокий убор из павлиньих перьев — это настоящие масаи, те, что сразили льва.
— И вы тоже… стали масаи?
— Да, настоящим масаи, — Беглец снова вскинул руки. — Первым белым масаи.
Доменико задумался.
— Как же вы его убили?
— Украшенный красно-белой татуировкой вождь с браслетами на запястьях оцепенело сидел возле тлевшего очага, с усилием поднял голову, уставился на меня равнодушно.
«Я должен стать масаи, настоящим масаи». Взгляд вождя ожил, наполнился изумлением: «А сумеешь?» — «Сумею». Вождь помолчал и медленно кивнул. Приставил ко мне четырех масаи, четырех дюжих парней, мышцы так и бугрились у них под лоснившейся кожей, а бегали, словно веса не имели, легче дыма были. Дали мне длинное тяжелое копье — я еле удержал, но подумал о льве, о том самом, которого пронзит мое копье, и оно стало намного легче. Масаи срубили дерево и велели всадить копье в пень. Я жаждал стать настоящим масаи и не терял времени — раз за разом всаживал копье, с трудом выдирая дрожавшее, постепенно замиравшее в воздухе древко и ощущал, как с каждым ударом набирала силу кровь, хотя и ныли, немели мышцы. После этого меня заставили кидать копье в пень с двух шагов, потом — с трех; кидал, пока не разносил пень в щепки. Семь раз срубали для меня исполинские деревья, Доменико, и всякий раз, когда дерево валилось, я представлял себе мою жертву, моего льва, который рыскал где-то в ту самую минуту. Питался я одним молоком пополам с кровью животного, спать ложился с копьем, вставал и сразу же потрясал им, запускал в ближайшее дерево. Толстогубые чернокожие девушки улыбались мне, но я, непривычно гордый и суровый, не замечал их, снова и снова кидая уже послушное копье в цель. Но загвоздка была в том, Доменико, что настоящий масаи сражает льва летящим, в прыжке. Поэтому четыре масаи раскачивали здоровенную колоду и со всего маху бросали в меня, но мое верное оружье вонзалось в него на полпути, я успевал отскочить на шаг в сторону и слышал за спиной гулкий удар. Иногда меня, спящего, обливали вдруг водой, я ошалело вскакивал, схватив копье, а в меня уже летел чурбан. Рука не изменяла мне, и масаи одобрительно хлопали меня по плечу. При встрече со львом ладони взмокают, — оказывается, и древко моего копья смазали жиром; я и с этим освоился и уже не сомневался — точно бродит где-то лев, мой лев. Я рвался найти его, убить, но масаи запрещено убивать неповинного льва. Долго ждал я случая и не вытерпел в конце концов — однажды вечером неприметно огрел плетью буйвола и выгнал его за околицу. Утром, что и говорить, его нашли разодранным. Я лежал в хижине, притворяясь спокойным, и ждал гонца от вождя. Он примчался за мной. Разом зарокотали тамтамы, вождь резко кивнул мне, и тяжелые серьги его дрогнули.
Сопровождаемый мужчинами деревни, я храбро пошел по следу, но ладони у меня все равно вспотели. Лев, мой лев, был где-то поблизости, я дрожал от возбуждения, не терпелось занести копье, а обнаружить льва все не удавалось. Наконец увидел его с невысокого пригорка: развалясь на песке, он нежился под утренним солнцем, перевернулся на спину и запе-ребирал передними лапами, — может, по-своему с солнцем играл. Масаи стали в ряд, а я спустился по склону, издали все еще доносился барабанный бой. Я приблизился ко льву шагов на двадцать, а он все не замечал меня, увлекся игрой. «Шш-ш…» — зашипел я, и он мгновенно вскочил. Что с ним тогда творилось, я так и не понял, не знаю, — да разве поймешь зверя, то ли смутился, что его застали играющим, как львенка, то ли сыт был очень или предчувствие двигало им, только вздумал сбежать царь зверей. Я подобрал камень, швырнул в него — в бок угодил. Он повернулся, яростно лязгнул зубами, хватая воздух, но с места не тронулся, не бросился на меня.