Тогда осторожно, чтобы не споткнуться, я подошел совсем близко и остановился шагах в десяти — копье в прыжке должно было сразить его. Мы в упор глядели друг на друга — он могучий, мощнолапый, а я — с остроконечной смертью в руках. А потом он вдруг сел — думаю, ни один лев не поступил бы так, Доменико, — вытянул передние лапы, положил на них свою гривастую голову и уставился на меня, полуприкрыв глаза. Я наклонился, захватил левой рукой горсть влажного песка и швырнул ему в морду. Этого он уже не стерпел, взревел, взлетел, распластался в безудержном прыжке; я даже испугаться не успел — метнул копье, пронзил его в воздухе, пробежал чуть и удивился, что не услышал, как шлепнулось тело за моей спиной. Обернулся и онемел — копье торчит из песка, на нем диковинным плодом распростерся зверь, а на спине его, между лопатками, краснеет острие копья — цветок смерти; миг-другой он как-то удерживался, потом глянул на меня в неистовой злобе и закатил глаза, поник, копье разом изогнулось, и, когда он грохнулся, я тоже опустился, и не то что ладони — весь был мокрый, хоть выжимай. Я пришел в себя от победных криков — ко мне толпой неслись масаи. Не хотел я, чтоб они заметили мою слабость, и разулся, якобы вытряхнуть песок, снова обулся и встал. О, это у меня здорово вышло — будто песок мешал и потому я присел. Видел бы, Доменико, как торжественно ввели меня в деревню, на носилках пронесли среди бамбуковых хижин, окружили стар и млад, все улыбались, а потом вождь возложил на мою голову венец из павлиньих перьев — головной убор настоящего масаи. Понравилась тебе моя история, Доменико?
— Да.
— Удивительная, верно?
— Да, а убор тот куда вы дели?
— Что?..
Да, в самом деле странная была история, какой-то человек измывался над Беглецом, всячески выказывал свое пренебрежение, гонял туда-сюда, осыпал тумаками, хотя и сам был одинок, вроде него, и ничем ведь не превосходил — ни силой, ни уменьем каким. Извелся Беглец и ушел от мучителя, скитался, скитался, пока не попал к масаи. Там надумал сделаться настоящим масаи и убил льва. Большим почетом окружили его, а он на другой же день покинул масаи, не терпелось показаться своему мучителю во всем блеске. Распираемый гордостью, заявился к нему в венце из павлиньих перьев, расставил ноги, уставился победно. И очень пожалел — человек насмешливо смерил его взглядом с головы до пят, ухмыльнулся и сбил с него великолепный убор, а когда Беглец нагнулся поднять, получил в придачу пинок и без оглядки кинулся прочь. Бежал, пока не очутился в лесу. Долго смотрел он на свой роскошный венец из перьев, а потом швырнул в реку…
— Что?..
— Куда тот убор дели?
— A-а… Убор… Женщине одной подарил.
— Женщине?.. Красивая была?
— Так себе… ничего, — пробормотал Беглец. — Да, я стал масаи, первым белым масаи!
КАК НАСТУПИЛА ОСЕНЬ
День удлинился, потеплело.
Отзимовавшей земле полосовали грудь сохой, взрыхляли, и она исходила густым паром, крестьяне в поле порасстегивали рубахи. Хромой работник, переваливаясь с боку на бок, шел по борозде, горстями разбрасывая зерно, — далеко было еще до осени, но начиналась она сейчас. Крепкие, как камешки, черешенки и вишенки упорно светлели, за ворсистыми листьями инжира пробивались крохотные ягодки, вдоль изгородей готовились заалеть цветами гранатовые деревья… Шел дождь, теплые капли падали на крестьян, серые линялые рубахи липли к спинам, и все укрывались под деревьями, иные опускались на проступившие из земли корни, пережидая дождь. Земля вбирала влагу, размокала, потом мерный гул дождя нисходил до шороха отдельных капель, светлело, проглядывало солнце; крестьяне, завернув штанины, тяжело ступая, шли на свои поля, и широкие следы их недолговечным клеймом вдавливались в размокшую почву; солнце палило, густо тяжелел и без того дурманный воздух, из земли выбивалась низкая травка, и лоснилась вытянутая шея исхудалой скотины. В синих сумерках возвращались домой усталые голодные крестьяне, крошили в похлебку черствый хлеб и хлебом же подчищали дно выцветших глиняных мисок, и снова лил дождь, стучал по крышам мокрыми пальцами, забирались под лестницы собаки, листья грузнели, на проселках мигали лужи, лил дождь… Вздулась река, пожелтело, взмутившись, озеро, проскользнул сквозь облако луч и сначала зарезвился на поверхности, а набрав силу, упорно пробился ко дну, и тогда мальчишка, обнажавший в смехе все свои зубы, первым кинулся искупаться, выскочил из воды посиневший, дрожащий и, обхватив грудь руками, смущенно улыбнулся удивленному прохожему… Настала весна, прилетели ласточки… Вечером труженик, присев отдохнуть под дерево, припав головой к шероховатой коре, никак не мог встать, клонило ко сну, но он оцепенело, бездумно смотрел на полную луну, таившуюся в мерцавших листьях, а лежавший у его ног здоровенный пес с тоской и страхом поглядывал на хозяина. На рассвете все еще было колюче, студено, люди ежились, выходя во двор…
Беглец просыпался чуть свет и смущенно ждал, пока все уйдут в поле, тогда он шел к лесу, по дороге останавливался возле какого-нибудь дерева, гладил ствол, самая прохладная кора была у черешни, уже напитавшей плоды сладостью. Следом поспела и вишня. Солнце калило, земля высыхала, проселочная дорога запылила; ребятишки день-деньской плескались в озере, весна накалилась и обратилась в лето, налились соком абрикосы и сливы, земля затвердела, и мотыга с трудом одолевала ее; почве недоставало благодатной влаги, дождя, на фруктовых деревьях там и сям пожухли листья, а на холмах вольно буйствовали сорняки, один лишь папоротник пожелтел… Жара донимала уже с восхода, с утра нечем было дышать, и в полдень Гвегве, прячась в короткой тени, угрюмо смотрел на знойное марево вокруг и, ошалевший, злобно кривился, приставив к губам кувшин с водой, — тьфу, нагрелась… Беглец следовал за петлявшей рекой, вспугнутые лягушки вытягивались на миг в воздухе и шлепались в воду, Беглец находил Доменико где-нибудь на опушке и, заводя разговор, смеялся: «Разве это жара, знал бы ты, какая жара там, у масаи…» Но жара была… Истрескалась жаждущая земля, испещрилась рубцами, воды жаждало даже само солнце — во все щели и трещины запускало лучи, вытягивая последние капли влаги… Отец трудился бок о бок с крестьянами, мотыги не справлялись больше с землей, их сменили заступы, но потом и заступы не пробивали закаменевшую землю.
«Погибнем, если так пойдет и дальше, — говорил Бибо. — Надо что-то делать». И крестьяне вынесли из домов всю глиняную посуду, расставили на солнцепеке — вымолить у неба дождь. А когда это не помогло, прибегли к неслыханному средству, подобного даже Беглецу не доводилось видеть.
— А девушку-то зачем усадили на горке под солнцем? — дивился он.
— Не знаю, так принято, — отвечал Доменико. — Говорят, солнце захочет остановиться, а как увидит красивую голую девушку, не сможет и скроется от нее за тучами, а из туч — кто не знает — дождь льет… Вот и усадили ее нагишом на горке…
— Чудно!..
Но отец не позволил девушке сидеть там, велел идти домой и смазать обгоревшие плечи белком; девушка стонала от боли, а туч все не было, не появились они и тогда, когда на солнце выставили деревянного божка, чтобы ниспослал дождь, хотели расшевелить его, разжалобить. Отец только усмехнулся и, утирая тылом ладони пот со лба, оглянул поле — еще немного, и все погибнет, дождь был нужен, дождь… А деревянный божок сам рассохся, валяясь на солнце. И закинули его, никчемного, подальше. Крестьяне отчаялись, лишились покоя, обливали голову водой, спасаясь от зноя, мечтали о ветерке… А ветер подул в тот самый момент, когда на небе скопились облака, и умчал их прочь. Перед сном люди безнадежно оглядели звездное небо, улеглись, а под утро услышали в полусне тихий гул: со двора тянуло свежестью; натянули одеяла и разом осознали — идет дождь!
Шел дождь, под крупными каплями содрогались омытые листья, расслякотилась иссохшая земля, отяжелела кукуруза в поле, и только в глубокой пещере за селением было сухо, и туда отправились крестьяне, неся с собой кувшин вина, хлеб, завернутые в широкие листья сыр и соленья, расселись на земле, разложили снедь, наполнили чаши, во главе застолья был Бибо. Бибо шутил, крестьяне сдержанно улыбались. Когда немного захмелели, все примолкли, и тогда трое, переглянувшись, поднялись и стали у гладкой глухой стены, склонили головы друг к другу, запели, смущаясь, нерешительно, потом голоса расправились и один затянул: «Со-ко-ол был у меня-я-я лю-ю-би-имый…» Остальные крестьяне слушали, безмерно благодарные певцам, и старались не смущать взглядами; сидели, уставясь в полные чаши, а те трое у стены распелись, и под сводом пещеры мощно гудела песня; певцы волновались, наконец двое успокоились, пели самозабвенно, а у третьего все еще дрожала рука со случайным куском хлеба. Первый глубоко вздохнул и горестно покачал головой: «У-би-ли мое-го соко-ла-а!»; двое других скорбно и сурово подхватили: «У-би-ли мое-го со-ко-ла-а, у-би-ли-и мое-го соко-ла-а, э-э-э…» «Славно спели, славно! — вскричал Бибо и поднял чашу. — За нас, выпьем за…»