Насладиться зрелищем собрался весь цвет Верхней Каморы — мужской цвет, разумеется. Помимо Порфирио и Артемио Васкеса здесь были генерал-добряк Рамос, тот, что командовал истребительным войском, и генерал-красавчик Хорхе, командир отборного войска, прозорливый адмирал Цицка и придворный тенор стеблегорлый Эзекиэл Луна, ведатель даров и подношений голый Анисето, засекреченный банщик-терщик лейтенант Алфредо Эвиа и афишируемый несравненный мастер кисти Грег Рикио; находился тут и бывший карманный вор Педро Карденас, выдвинутый на должность главного проверщика Каморы, и конечно же — личный исполнитель воли великого маршала бескостный Кадима, и лишь двое допущены были из Средней Каморы, и то по необходимости, — Петэ-доктор и его помощник Доменико с лекарствами: вдруг да случилось бы что с Мичинио; но свирепый хозяин жагунсо действовал без осечки и не нуждался ни в докторе, ни в лекарствах; зловеще сверкнул глазами, и жагунсо, хотя и рыча, присел. Мичинио швырнул ему грош, и бандит лег на спину — головы, правда, не опустил, от бурлящей в нем злобы у него чуть жилы не лопались на шее, а Мичинио уложил еще одного; третий жагунсо заартачился, и хлыст оставил на его лице яркую темную полосу; видя это, четвертый жагунсо сам лег.
— Чисто работает, молодчага, — отметил Педро Карденас, и генерал-красавчик согласился с ним:
— Безукоризненно.
Уложив всех шестерых, Мичинио разлегся на них сам и отбросил хлыст, показывая свое бесстрашие, но все знали, что в рукавах у него припрятаны ножи; всех шестерых жагунсо Мичинио придавил разом: кого коленом прижал, кого локтем, голенью, а потом каждому сунул в пасть мясо, и все они перевернулись на живот, задвигали челюстями. Зрители восторженно захлопали, а Мичинио, свирепо скалясь, выискал среди обступивших клетку побелевшего от страха Доменико и, выразительно проведя ребром жесткой ладони по горлу, тихо пригрозил: «Не уйдешь от меня, моя ты добыча, сосунок».
Вечерело. Примолк заливаемый сумерками Кану-дос, и в тяжкой тишине оцепеневшие в ожидании люди услышали наконец далекий гул. Сгущались непонятно тоскливые сумерки, и все яснее был глухой гул. Стемнело; луна осветила окрестности, и когда вернувшиеся канудосцы подвели нагруженных оружием лошадей к дожидавшимся их, то и без факелов хорошо была видна непривычная печаль на их лицах — низко стояла полная луна… Медленно, неловко сходили с коней. Дон Диего помог спешиться Рохасу… Подавленная страхом Мариам не отрывала глаз от рук мужа, тоскливо смотревшего в сторону, хотя на руках великого вакейро не было и капли крови. Безразличными ко всему выглядели вернувшиеся — плечи опущены, отрешены; и помрачнел Мендес Масиэл, один дон Диего по-прежнему был оживлен, изящно обмахивался шляпой, говоря: «Утомился…» Все другие тяжко молчали, не зная, что делать, опустошенные этим страшным днем. Мануэло Коста даже взглянуть не решался в сторону Мануэлы, а Пруденсио, в отличие от других, все еще был верхом, упрямо, удовлетворенно вскинул голову. Рохас без сил прислонился к дереву — в трех местах донимала его острая боль… Не выдержал Зе, нерешительно шагнул к Мариам, неуверенно поднял руку положить на плечо ей, хотя обычно разговаривать с женой стеснялся при других, но рука невольно упала — нет, не от смущения, совсем от иного. И, растерянный, поникший, он услышал властный гневный голос Мендеса Масиэла:
— Положи руку.
Подчинился Зе.
Медленно подходил к ним конселейро, и твердым был его шаг, осуждающе заглянул он в глаза первому же, кто оказался перед ним:
— Грегорио, там, в сертанах, мы всё сносили, не так ли?
— Да.
— Как думаешь, почему?
— На чужой земле жили, конселейро… Корней не имели…
Дальше ступил Мендес Масиэл.
— Сенобио, а мы на чужой земле возвели Канудос?
— Нет.
— Мы сами, своими руками его создали, верно? — Да.
К Рохасу подошел Мендес Масиэл — выпрямился припавший к дереву вакейро.
— Имели же мы на это право, Рохас!
— Да.
— И предвидели ведь, что не спустят нам этого, не оставят в покое?
— Да, предвидели.
— А вы, из озерных селений, не жалеете, что покинули свои обширные сочные земли?
— Нет.
— И после сегодняшнего дня не жалеете?
— Нет, конселейро, нет.
— Там, у себя, вы не знали нужды. Оставили благодатную землю, хотя здесь вас ждали трудности, невзгоды. Дайте ж им понять — ради чего, зачем…
— И сами понимают.
Еще два шага ступил конселейро, приподнял голову понуро стоявшему пастуху:
— Что плохого ты им сделал, Иносенсио, там, в сертанах?
— Ничего.
— Чего ради преследуют они нас, Пруденсио, как думаешь?
— Этого дня они жаждали.
— И не заслуживают ли худшего, Пруденсио?
— Еще как, конселейро… Мы только с мелкими подонками разделались.
В угрюмого вакейро всмотрелся Мендес Масиэл.
— Очень переживаешь, Жоао, что пришлось убивать?
— Кого?
— Каморцев.
— Переживал сначала малость, по слабости… — признался Жоао, в упор смотря на конселейро. — А может, и для них самих лучше…
— Что?..
— Благодаря нам не будут больше творить зло, не отягчат больше душу преступлением…
Одобрительно кивнул конселейро. Обернулся к народу, заговорил спокойно, сдержанно:
— Что вам сказать… Все мы знаем — одолеют нас в конце концов, но знаем и другое — жизнь наша имеет предел, кончится рано или поздно. Из неведомой дали явились на землю и уйдем в дальнюю даль, один раз дарованную жизнь один раз суждено прожить, так проживем ее достойно, и чем прозябать на чужой земле и ждать тихой кончины, лучше пасть во имя родины, обретенной своими руками… В этом честь и радость. Они преследуют нас, они начали, а мы, и сами знаете, братья, никого не собирались убивать. У нас нет другого пути, нет выбора, надо защищать себя, дать им отпор. И туда вы отправились — дать отпор. Что еще остается делать — каморцев не изменить. Так что, пока сможем, будем защищать нашу землю, братья.
И добавил:
— Не раскаиваясь, не сожалея.
Расправив плечи, подняв головы, канудосцы стояли гордые, красивые, отмеченные знаком свободы. Склонила голову набок Мариам, нежно коснулась щекой руки, застывшей на ее плече.
Сгрузили с лошадей ружья и патроны, и, как прежде, уверенны, тверды были движения. Сошел с коня Пруденсио, тихо справился о девочке.
— Как съездили?.. — спокойно спросил Мендес Масиэл.
— Хорошо, конселейро, — с готовностью ответил дон Диего. — Великолепно провели операцию.
— А ты при чем — сражался, что ли? — пробурчал Жоао, но дон Диего оставил его слова без внимания, продолжал торопливо:
— Великолепно расправились с ними, хотя лично я, как и предупреждал, пальцем не шевельнул. Двести коней пригнали, оружие доставили, ни до чего больше не дотронулись. Да, правда, не обошлось без огорчений, четыре досадных прискорбных факта, конселейро, — голос его зазвучал дурашливо. — Коня они нам подстрелили — коня Рохаса, пуля их угодила в нас — угодила в плечо Рохасу, ногу повредили — ногу Рохаса, укусили они — и опять Рохаса… в затылок… Согласитесь, поразительно…
Рохас сконфуженно опустил голову, словно в самом деле был виноват.
Принесли горящие факелы, бережно промыли Рохасу рану. Потом усадили под деревом и заставили подержать поврежденную ногу в холодной воде. Расторопная жена Иносенсио не пожалела свое платье в полоску — самое красивое в Канудосе, — разорвала на ровненькие полоски перевязать рану, но застенчивый пастух смерть предпочитал такому чрезмерному вниманию. «А ты ничего не повредил себе, пумпурик, — шепнула жена Жоао Абадо, а он отстранился от нее, подошел к конселейро — возле Мендеса Масиэла никто не посмел бы его тревожить. Но там его такое ждало!..»
— Подойди, Мануэло, — велел конселейро.