У него было, очевидно, несколько операций. Сколько, он не знал, да и не хотел знать. В последние недели с ним часто говорили о возможности еще одной операции, на мозге. Целью операции (гипотетически), если он правильно понял, было восстановление способности двигать несколькими пальцами левой ноги. Если бы он мог смеяться, то рассмеялся бы, но, скорее всего, предпочтительно было его гордое молчание.
Сладкий голос Алисы присоединился к оптимистичному хору других голосов. Но, насколько он понимал, операцию так никогда и не сделали. А если даже и было что-то, то явно безуспешное. Пальцы его левой ноги были так же далеки и потеряны для него, как все остальные части его тела.
— Как тебе повезло, Джулиус, что мимо проезжала другая машина! Ты мог бы умереть!
Предположительно, Джулиус Мюр ехал один в жуткую бурю по узкой дороге вдоль реки, по высокому берегу. Несвойственно для него — он ехал с большой скоростью, потерял управление, врезался в парапет сбоку, «как по волшебству», был выброшен из горящей машины. Две трети его тонких костей было сломано, череп сильно раздроблен, позвоночник раздавлен, легкое порвано… Так что история о том, как Джулиус очутился в этом кресле, в его окончательном месте отдыха, в этом молочно-белом мире, прояснялась для него урывками, разбитыми и разбросанными, как осколки разлетевшегося ветрового стекла.
Поговаривали (иногда недалеко от него), что со временем зрение частично восстановится. Но Джулиуса Мюра и это мало интересовало. Он жил ради дней, когда, очнувшись от дремоты, он начинал ощущать некую теплую пушистую тяжесть, опускавшуюся ему на колени.
— Джулиус, дорогой, кое-кто очень особенный пришел навестить тебя!
Мягкая и в то же время удивительно тяжеленькая, горячая, но не очень, поначалу немного беспокойная (поскольку кошки должны сперва повозиться, устраиваясь как можно удобнее, перед тем как лечь), но через несколько минут совершенно замечательно расслабившаяся, дружелюбно мурлыкая, нежно уминая коготками его ноги, засыпающая.
Ему бы хотелось увидеть, помимо сияющей водянистой белизны его видений, ее особенную белизну. Конечно, ему хотелось бы еще раз восхититься очаровательной мягкостью и шелковистостью меха. Но он мог слышать грудное мелодичное мурлыканье, мог ощущать в некоторой степени ее теплый пульсирующий вес. И бесконечная благодарность за чудо ее загадочной живучести — разве можно их сравнивать — заполняет его душу.
«Моя любовь!»
ЧАСТЬ II
Натурщица
Явился ли он ниоткуда или наблюдал за ней уже довольно давно, может быть дольше, чем он сказал, и по другому поводу? Она поежилась, думая, что да, возможно, она много раз видела его в городе или в парке, совершенно не замечая, — его самого и его длинный сверкающий черный лимузин. Она бы никогда не решилась заговорить, даже если бы и обратила внимание на человека, который назвался Старром.
Каждый день взор ее быстро и легко скользил по лицам как знакомым, так и незнакомым, неясным, как фон в фильме, где первый план является существенно важной основой сюжета.
Ей было семнадцать. Вообще это случилось на следующий день после ее дня рождения. Яркий, ветреный январский день. Она делала пробежку в середине дня, после школы, в парке на берегу океана и как раз направлялась домой, чувствуя усиленное сердцебиение и приятную боль в ногах. Остановившись, чтобы вытереть лицо и поправить мокрую хлопчатобумажную повязку на лбу, она взглянула, застенчивая, удивленная, и увидела мужчину, которого она никогда раньше не встречала. Он ей улыбался широко, доброжелательно, с надеждой. Он стоял, слегка опершись на трость и загораживая ей дорогу, предусмотрительно, с джентльменской почтительностью, показывая, что не желал зла.
— Извините! Здравствуйте! Юная леди! Признаю, что дерзок и посягаю на ваше уединение, но я художник, ищу натурщицу, хотел бы знать, не согласитесь ли вы мне позировать? Только здесь, я имею в виду здесь в парке, среди бела дня! Предлагаю вам почасовую оплату…
Сибил уставилась на мужчину. Как большинство молодых людей, она не умела определять возраст человека старше тридцати пяти лет. Этому чудаку могло быть сорок лет, а могло и пятьдесят. Его жидкие прямые волосы отливали старинным серебром — может, он был еще старше. Его лицо было бледное, шероховатое и грубое, а очки с такими темными стеклами, какие носят слепые. На нем была простая темная одежда, консервативная одежда — свободный твидовый пиджак, на все пуговицы застегнутая рубашка без галстука, начищенные до блеска черные кожаные старомодные ботинки. Было в его внешности что-то неустойчивое, даже нездоровое, как у бесчисленного множества других обитателей этого южнокалифорнийского побережья, большинство населения которого были люди пенсионного возраста, пожилые и дряхлые. Он будто привык носить себя с осторожностью, словно не мог полностью доверять земле. Черты его лица были тонкие, но усталые, слегка искаженные, точно виделись сквозь неровное стекло или воду.