Радиоастроном
Еремин Острикер посвящается
Старому, почти девяностолетнему профессору Эмеритусу из колледжа после удара понадобилась сиделка, и наняли меня. Моя миленькая аккуратная маленькая комнатка находилась рядом со спальней старика в одном из этих кирпичных домов возле университета. Дни в основном проходили обыкновенно. Но иногда по ночам он просыпался, не зная, где он, и беспокоился, хотел домой, а я мягко говорила, что вы дома, профессор Эвалд, я, Лилиан, здесь, чтобы ухаживать за вами, извольте снова в постель, а он слепо глядел на меня своими печальными слезящимися глазами, похожими на яичные желтки, кривя губы, не помня меня, но зная, зачем я там, и пытаясь помочь мне, чтобы не стало еще хуже. Они обычно стараются. Мне кажется, что у жертв паралича память — это сон о том, что было во время удара в больнице, и хуже нет ничего. Поэтому они стараются вести себя хорошо. К тому времени профессор Эвалд должен был быть уже в доме для инвалидов. Но это дело его и его детей (взрослые дети, старше меня, один сам профессор в Чикаго). Определенно, это не мое дело. Ненавижу такие места, а больницы еще больше, где порядки, процедуры, вдобавок все тобой понукают и следят. Я не осуждала профессора за желание жить в своем доме как можно дольше. Он говорил, что прожил здесь пятьдесят лет! А это все, что нужно престарелым людям, — жить в своем доме подольше, насколько хватит денег. Кто их осудит?
Даже такие умные, как профессор Эвалд, который был руководителем факультета астрономии в колледже и директором превосходной обсерватории (как говорилось мне много раз, полагаю, чтобы произвести впечатление, да, и впечатление было произведено), даже такие люди думают о своем состоянии как о временном, и надеются, что скоро все будет по-прежнему, если они будут держаться, лечиться, принимать лекарства и верить. А вы говорите им, что это так. Вы убеждаете их. Это ваша работа. Старушка или старик в подгузнике, в кровати с поднятыми, как у кормушки, перилами, если способны разговаривать, то говорят о том, как вернутся домой, когда снова встанут на ноги, что у них кошка без присмотра или запланирована игра с кем-то, кто умер лет десять тому назад. Не надо с ними спорить или пугать, это ваша работа.
А тогда они вас вознаграждают, украдкой, чтобы никто не знал: драгоценности, красивая черная с золотом авторучка «Паркер», просто деньги. Но это только между нами.
У профессора Эвалда бывали дни хорошие и плохие, но в общем он был не так уж плох. Изредка жаловался лишь на то, что у него мало посетителей. У него были старые бумаги, которые он просматривал, компьютерные распечатки со странными знаками и уравнениями, но сомневаюсь, что он их мог разглядеть даже сквозь толстые очки. Он разговаривал и спорил сам с собой, догадываюсь, чтобы я тоже слышала и видела, что он работает. Такому, как он, восьмидесятишести — или восьмидесятисемилетнему, необходимо работать.
Он рассказывал, что был астрономом более шестидесяти лет, и известно ли мне, кто такой радиоастроном, а я отвечала, что астроном — это тот, кто смотрит на звезды в большой телескоп. Поэтому он объяснил, что не только смотрел, но и слушал радиоволны неземных приборов, которые приходили на землю сквозь биллионы световых лет… Но должна признаться, что не была внимательна к каждому слову, а те, что слышала, такие как «световые годы», я не понимала, потому что это невозможно, как ни старайся. Это все равно, что покойная жена или муж, или дети, которые не задерживаются надолго с визитами, или вовсе не навещают. Они обычно разговаривают вообще не с вами. Профессор Эвалд говорил как читал лекции в большой аудитории. Когда его голос определенным образом повышался, я знала, что он шутит. Да, действительно порою он был забавен. Я узнала, что он был известным лектором, поэтому во время переодевания, помогая добраться до туалета и на пути обратно, или в ванной (где он сидел на деревянном стуле, а я поливала его из душа и терла мочалкой), от меня требовалось лишь улыбнуться, кивнуть, засмеяться и сказать: «Неужели! О Господи, Боже мой!»
В ясные дни он так стремился на солнышко, что без моей помощи, опираясь на трость, выбирался на крыльцо и дремал там на стуле, слушая программу классической музыки, просыпаясь от посторонних звуков, от радиопомех или от телефонного звонка. Хотя всякий раз это были пустяки. «Нет, профессор, ничего такого, не расстраивайтесь».
— Лилиан, я не расстроен, — отвечал он, выговаривая каждый звук, словно тугоухой была я, а не он. При этом он улыбался, как бы давая понять, что не сердится.
— Я надеюсь.
* * *Я ухаживала за профессором Эмеритусом Эвалдом уже, наверное, семь недель, когда однажды холодным ноябрьским днем, хотя солнце, дивное и теплое, струило свет в окна веранды, он открыл глаза, очнувшись, как мне показалось, ото сна, и спросил, когда я пришла и как меня зовут. Я ему ответила, невозмутимо продолжая вязать, потому что в его голосе не было ничего враждебного, был только вопрос.