Бакина не узнать. Постарел. Сидит, скрестив ноги, в саду на циновке, под старой грушей. Яркие блики играют на лоснящемся остроконечном черепе. Рядом его дочь. Держит кисть и тушечницу наготове. Видимо, он собирался ей диктовать, а пока задремал, разнежившись на солнышке. Услышал голос Хокусая, заерзал беспомощно, вертит головой. Вот ужас: Бакин ослеп совершенно. А Хокусай не заметил сразу. Начал с того, что принес показать рисунки.
— Как хорошо! Как я рад! Наконец свиделись, — грустно заметил слепой. — Дайте-ка хоть подержать ваши рисунки… Я утомился малость, прилягу, но вы говорите, говорите.
Преодолев неловкость, постепенно разговорились, как старые друзья. О ссоре вспоминали со смехом. Нет-нет, а Бакин возвращался в разговоре к рисункам, которые принес Хокусай, спрашивал, что изображено. Хокусаю не хотелось затрагивать эту тему. Тогда дочь Бакина по требованию отца кое-как описала их.
— Ну-ка, я отомщу коварному художнику, — неожиданно сказал Бакин. — Делал, поди ж ты, иллюстрации к роману, который не читал! А я вот сочиню предисловие к его альбому, которого не видел! Будет знать!
И тут, почти не задумываясь, продиктовал дочери следующее:
— «Я тихо поднялся с моего места у окна, где лежал в бездействии целый день, встал и пошел. Я видел, как дрожали бесчисленные зеленые листья в густо заросших вершинах деревьев, как появились на голубом небе пушистые облака, как они собирались в фантастические фигуры, изменяясь, принимая разнообразные формы. Я бродил здесь и там беспечно, без устремлений или желаний. Я проходил по Мосту обезьян и остановился, когда эхо повторило крик диких журавлей. Я побывал в вишневой роще Овари. Сквозь туманы, переносясь через берега Михо, я видел знаменитых лошадок в Суминойе. Затем я стоял с дрожью на мосту Камеиджи и, глядя вниз, удивлялся громадным размерам растений фуки. Грохот кружащего голову водопада отозвался в моих ушах. Я задрожал… Но все это был только сон, который привиделся, когда я лежал в постели у окна, подложив под голову стопку рисунков художника».
Хокусай был потрясен. Он понял, что Бакин настоящий художник слова, «человек, одержимый словом».
По дороге домой видел бочаров, пильщиков, кузнецов, пекарей, вышивальщиков. Каждый из них был одержим своим ремеслом. Желая развеяться, шел долго, пока не начались рисовые поля. Крестьяне в круглых широких шляпах трудились без устали. Они были одержимы земледелием. Квадратики полей были вычерчены с такой аккуратностью, какой он мог только желать от своих учеников. Ясно было, что работали великие мастера. В стороне от дороги он увидел обычную отталкивающую сцену: самурай избивал слугу за какую-то провинность. Вмешиваться было бесполезно: слуга сам отказался бы от защиты — он был одержим терпением и покорностью. Самурай прикончил бы всякого, кто решится посягнуть на его права. Закон был на стороне господина. Он был одержим жестокостью и твердой верой в свое превосходство. Вся Япония была одержима…
Возраст не ограничивает творчества. Талант Хокусая к его семидесяти годам достиг зрелости. «То, что я делал до сих пор, — говорил он своим друзьям и ученикам, — можете не считать. Теперь лишь я начинаю улавливать истинное строение всего, что есть в природе». Разумеется, ему возражали. Кое-кто приписывал такие его слова скромности, а Хокусай продолжал говорить с искренним убеждением: «Да, это так, мне лучше видно. Посмотрите, как возрастет мое искусство к восьмидесяти годам. Полагаю, что в девяносто я уже проникну в сокровенные тайны вещей, а достигнув ста лет, буду чудом среди художников. Но только в сто десять добьюсь цели: каждая точка, каждая линия — все будет живым в моих рисунках».
И действительно, год от года мастерство Хокусая росло, физические силы его не оставляли. Правда, на лице появилось много морщин, а тело будто бы ссохлось. Зато рука сохраняла подвижность, а глаза — юношескую зоркость. Время все изменяло вокруг, но Хокусай был ему не подвластен. Ученики ловили каждое его слово, благоговейно вглядывались в каждый его штрих. Дочь Оэй окружала его трогательной заботой. Впервые в жизни Хокусай серьезно заинтересовался обстановкой своего дома, устроил его по своему вкусу. Часами возился в своем садике. Он стал спокойней. Меньше странствовал. Впечатлений накопилось так много, что появилось желание поработать в удобной мастерской. Художник был почти счастлив.
Несчастна была его старшая дочь и ее муж, художник Янагава Сигэнобу. Какое тут счастье, если сын, уже совсем взрослый, грубит, хулиганит, не занимается делом? Только внешностью, не характером, тем более не талантом, внук напоминает своего деда.
Хокусая не проведешь: каждого насквозь видит. Всех может понять. А внук — это его слабость. Что хорошего он в нем находит? А ведь как любит! Позволяет внуку говорить и делать такое, чего не простил бы никому другому. А внук заметил это и переходит границы элементарных приличий. Хокусай, когда внук болтает развязно, думает, что все это шутки. Какой он остроумный, какой веселый! Чем-то похож на молодого Утамаро. Таковы, наверно, все одаренные люди.
— Здравствуй, глубокоуважаемый и дорогой дедушка! Твой глупый внук счастлив видеть своего великого деда в добром здравии. Как совестно отрывать тебя от важнейших свершений, но у меня возникло столь сильное желание почтительно проводить тебя на прогулку, что, право, не в силах его подавить.
— Здравствуй, дорогой мой Янагава. Рад, что ты, как всегда, весел. Рассказывай, что новенького, — отвечает Хокусай.
Внук хвастается своими успехами:
— И вот, представь, когда я сказал, что Хокусай мой дедушка, они. сразу изменили ко мне отношение… Провели вечер так, что просто, ну знаешь… Встаю сегодня, голова трещит, что там было такое, не помню. Драгоценные родители, конечно, читают мораль, пилят, как тупой пилой, а я этого терпеть не могу… До чего ненавижу всякое насилие!
Хокусай качает головой, хмурится, а сам — удивительное дело! — не может скрыть добрую улыбку:
— А все-таки я тоже тебе не советую пить сакэ.
Внук принимает благонамеренный и серьезный вид:
— Да разве я не понимаю! Ведь это я просто в шутку… Ну, знаешь, случилось раз в жизни, неужели с тобой не случалось? Зато это будет теперь для меня уроком. А пойти с ними нужно было для важного дела…
— Для дела, говоришь? Какого же? — Вот тут Хокусай поджимает губы и хмурится по-настоящему.
Внук с воодушевлением рассказывает, не замечая, что попал не в тон, о блестящих перспективах, которые перед ним открываются. Новые друзья познакомили его со служанкой знатного самурая. Еще немного, и с помощью этой особы он будет принят к нему на службу. Научится в совершенстве владеть оружием, а там — женится на дочери самурая. Тесть, разумеется, оформит его в качестве наследника и продолжателя рода. Дочку эту он еще не видел, но это неважно. Все будет отлично. Впрочем, это зависит от деда: нужны деньги.
— Понимаешь, конечно, — с доверительной интонацией заканчивает внучек, — наше с тобой происхождение, наши носы и торчащие уши в глазах женщин приходится подправить монетой…
Хокусай обрывает:
— Слушай, Янагава, как тебе не стыдно! Да если бы кто другой сказал, то я бы ему…
— Конечно, мне стыдно. Да, я виноват. Я самым униженным образом прошу меня простить. Я бесконечно глуп, невежествен, дерзок. Меня нужно учить, и благодарю за науку десять тысяч раз. Конечно, чего ожидать мне от жизни? Бесправие. Всю жизнь дрожи, как бы какой самураишка тебя не ударил! С этим нужно смириться. Не вправе я ни на секунду почувствовать себя человеком. Не смею развлечься, не смею глотнуть каплю сакэ. Должен помнить всегда, что я последний из последних… Нет, нет, кончу все это! По крайней мере, умру, как самурай: вспорю себе живот, и конец делу!
Хокусай. Красильщики. Из альбома «Виды Эдо».
Плачет. Говорит жалкие слова…