— Почему, — говорил он, — на картинах известных художников я никогда не видал мазков и штрихов? Хорошая художественная работа должна иметь поверхность гладкую, как шелк.
Марка Грушко как большого знатока искусства увлекали психологические стороны работы.
— Главное в портрете глаза! — вдохновенно говорил он. — Все в них! Настоящий талант всегда виден в умении изображать глаза, их душу.
И, дружески подталкивая меня локтем в спину, он с жаром добавлял:
— Дайте мне такие глаза, чтобы я мог сразу догадаться, кто изображен на портрете: добрый или злой человек, честный, благородный или делец, аферист… Поняли меня?
Эффектной концовкой его художественной критики обычно был увлекательный рассказ об одном воре, который забрался в богатую квартиру, наворовал много ценных вещей и уже собирался с ними удирать, но…
Вглядываясь в лицо отца, Грушко замолкал. После минутного молчания он затягивался папиросой и, понизив голос, продолжал:
— Вдруг вор случайно взглянул на висевший на стене портрет и растерялся… Из глубины портрета глядели такие пронизывающие глаза, что вор не выдержал их взгляда, бросил награбленное и панически бежал…
— Вот, что значит большой художник, — с торжеством заканчивал он свой излюбленный рассказ.
Во влажных глазах Грушко светился восторг. Отец и я слушали знакомую историю с благоговейным вниманием.
Мать не любила Грушко. Ее оскорбляли его богохульство, нескрываемый веселый цинизм. Но она избегала с ним заводить споры, боясь его острого языка. Однако бывали дни, когда ее терпение не выдерживало его непрекращающегося злословия и тогда, срываясь со стула, она кидала на пол недовязанный чулок со спицами и, угрожающе простирая к цинику свои гордые руки, гневно цедила:
— Когда у вас, богохульник, язык одеревенеет?
Остановившись в дверях, она с покрасневшим лицом шепотом добавляла:
— Вы в аду сгинете!
— А я, — язвительно отвечал Грушко, — в рай никогда не стремился… Там, бывалые и умные люди говорят, одни благочестивые, выжившие из ума старухи…
Выступал отец, чтобы не дать страстям споривших разгореться. Он дружески брал Грушко под руку и подчеркнуто любезно уводил его на веранду. Почтительно усадив своего разволновавшегося друга на диван, отец начинал с ним вести беседу на какую-нибудь интересную тему: о судьбе Государственной Думы или о том, была ли у царя Соломона действительно тысяча жен и как он с ними уживался. Грушко успокаивался и охотно втягивался в беседу.
Портрет, наконец, окончен. Я близок к счастью. В последний раз разглядываю свою многострадальную работу. Нахожу ее неплохой. Мне кажется, что удалось уловить сходство. Лицо вытушевано мягко, чисто. Воротничок и манжеты, словно январский снег, ослепительно белы.
Отец будет доволен. На новеньком мундире восемь сияющих пуговиц и четыре медали. Все в порядке. Одно только меня беспокоит — злая фраза Грушко: «Твоему сыну удалось передать морду этого сытого мопса». Что делать, чтобы смягчить это предательское выражение? Может, чем-нибудь приукрасить его лицо?
Впервые я столкнулся с проблемой приукрашивания модели. Позднее я эту тонкую и хрупкую задачу, не задумываясь, решал просто. Я мою модель делал чуть красивее. Я льстил заказчику. И он меня за это никогда не ругал.
Но льстить Пашутину и сделать его более миловидным мне тогда казалось делом трудным и рискованным. Можно было сбить сходство и тогда пропадут все тщеславные планы отца. Я оставил портрет таким, каким он получился.
— Отец, — пристал я к нему, — скажи мне откровенно, Пашутин на портрете похож на мопса?
— Ничего подобного, — ответил он, улыбаясь, — он похож на себя.
Предпоследняя ночь. Лег я спать поздно, но уснуть не мог. Мысль о том, что портрет мог не понравиться, жгла мой усталый мозг. Не спал и отец. Слышны были его протяжные вздохи и чирканье спичек. Он курил. О чем он думал? Какие радужные мысли одолевали неизменного искателя небольших, но верных радостей? Отец не любил авантюр и вниз головой не бросался в рискованные коммерческие операции. Он презирал шальные деньги и ценил только трудовой, потный рубль. Но, натерпевшись от полюбившей нас нужды, он все делал, чтобы с ней расстаться.