Он писал пейзажи, натюрморты и портреты.
Глубокий, вдумчивый и тонкий живописец, до конца творческой жизни неутомимо искавший новых форм искусства.
Однажды я получил от Всекохудожника коротенькое письмо, в котором секретарь правления любезно просил зайти к нему, чтобы поговорить о важном для меня деле. Неплохо зная душевные качества секретаря, я почувствовал, что в его любезности таилось для меня что-то неприятное.
И не ошибся.
Придав себе выражение человека, умеющего бодро встречать любую неприятность, я смело направился во Всекохудожник. Секретарь правления меня принял в своем неуютном кабинете. Он степенно сидел за большим столом и лениво читал газету «Футбол». Увидев меня, он подчеркнуто вежливо поздоровался и сказал:
— Садитесь, любезный друг!
Я сел.
Неохотно отложив газету, он медленно закурил папиросу, затянулся и сказал:
— Речь, дорогой друг, идет о вашей картине, которую вы около трех лет тому назад написали. Называлась она, как вы помните, «Докладчик в заводском клубе». Вы совершили, как теперь выяснилось, большую оплошность…
Я заметил, что он пытался говорить мужественно и утешительно.
— Вы написали картину на сшитом полотне, и этим нарушили существующие для художников технологические нормы.
— Что же вы предлагаете сделать? — спросил я его, пытаясь побороть в себе раздражение.
— Вернуть нам уплаченные деньги или, — минуту он молчал, потом с притворной бодростью сказал, — написать новую картину на цельном полотне.
— Работа моя, — сказал я, возбуждаясь, — была принята советом, участвовала на выставке, о ней имеются теплые газетные отзывы… И теперь, спустя почти три года, вы находите, что я нарушил несуществующие нормы! Какая нелепость! Подавайте в суд! — бросил я.
И, сухо попрощавшись, ушел.
Вечером я был у Грабаря и рассказал ему о нелепой судебной истории, затеянной Всекохудожником.
Грабарь меня внимательно выслушал, улыбнулся и успокоительно сказал:
— Я буду экспертом в вашем деле, успокойтесь. Они не правы.
Суд состоялся через несколько дней. С малограмотной, путаной речью выступил мой обвинитель — юрист Всекохудожника. Это был молодой человек с почти голым черепом и большим ртом. Художники говорили, что во Всекохудожник он пришел из крупного универмага.
После него с яркой речью выступил Грабарь.
Он рассказал суду, что за долгое время деятельности в музеях часто встречал картины, написанные на сшитых холстах. «Объясняется это, — добавил он, — тем, что художник во время работы, меняя композицию картины, вынужден расширить или уменьшить полотно, на котором он пишет. Холст грунтуется, шпаклюется, и это для живописи картины никакого ущерба не представляет».
— Вам, суду, заявляю, — добавил он, повысив голос, — как бывший директор Третьяковской галереи и начальник реставрационной мастерской, что художник правильно поступил. И судить его не за что.
Суд в иске Всекохудожнику отказал.
Поправив галстук и нервно сутулясь, адвокат быстро ушел.
Я долго жал руку Игорю Эммануиловичу. На Масловку возвращались вместе, возбужденные и веселые.
В 1936 году в Музее западной живописи был устроен вечер, посвященный Эдуарду Мане.
На вечере выступили: А. Сидоров, И. Грабарь, А. Тихомиров и пишущий эти строки.
А. Сидоров дал живой и яркий образ великого импрессионистского мастера. Он показал его богатую душу и гениальные творческие черты. Его остроумие и тонкую иронию. Рассказал, какое огромное влияние Мане оказывал на своих друзей-художников. И закончил тем, что рассказал, как великий мастер одевался, весело разгуливал по бульварам и с жаром работал.
После А. Сидорова выступил И. Грабарь.
Свое выступление он провел на сплошном мажоре. Сразу начал о роли и значении импрессионизма для русской и советской живописи.
— Все то, — сказал он вдохновенно, — что мы знаем о современной живописи принадлежит этой великой, интернациональной и демократической школе. Импрессионизм освежил и обогатил современную живопись! Теперь каждый студент академии пишет а ля Мане, Сислей и Писсарро. Многие из молодых художников не знают, кому они обязаны своими знаниями.
Закончил он свое темпераментное выступление крылатой фразой: «Я рад, что живу в эпоху расцвета импрессионизма».
После Грабаря трудно было выступать, но Тихомиров и я, набравшись мужества, все же выступили. Тихомиров говорил о влиянии Эдуарда Мане и Клода Моне на немецкую современную живопись. Он отметил благотворное влияние этих мастеров на творчество молодых художников. Особенно он тепло отозвался о живописи даровитого вождя немецкого импрессионизма — Макса Либермана. «Многие из молодых немцев, — добавил он, — ездят в Париж, чтобы скопировать произведения вождей импрессионизма».