Пока высокий с лиловым лицом гудел, двое других открыли шкаф и начали степенно рыться в ящиках.
Макс, величественно сидя в кресле, спокойно курил сигару, пуская правильные круги голубого дыма.
— Ну, как ваши успехи? — дружески обратился он к рывшимся в ящиках. — Нашли что-нибудь вкусное?
— Довольно ломаться, — вдруг сухо заговорило лиловое лицо. — Собирайтесь, пойдемте. Проверим, какой это художник, который малюет контрабандистов. Знаем их. Снаружи для виду художник, а внутрях — аферист… И с вами покалякаем, господин Казацкий.
Близко подойдя ко мне и нацеливаясь глазами в мои глаза, мрачно буркнул:
— Собирайся! Ну!
Вместе с Максом меня поволокли в старое, мрачное помещение, расположенное на углу Преображенской и Полицейской улиц. Утомительно и долго допрашивали. Максу дали стул, и он с большим достоинством сел на него. Мне приказали стоять и руки держать по швам.
— Художник, повторяю вам, здесь не при чем, — спокойно и улыбчиво, как всегда, говорил Макс. — Что вы пристали к нему? Отпустите его.
Меня отпустили.
Спас меня ученический билет.
Выйдя из протухшего помещения на солнечную улицу, я улыбнулся равнодушному к моим событиям ослепительному голубому небу и поплелся домой. Два дня я с утра до ночи бродил по порыжевшим уже осенним берегам, стараясь забыть о происшедшем.
После случая с Максом я, признаюсь, перестал думать о богатых заказчиках.
Я вернулся навсегда к моим бедным молдаванским еврейкам. Они меня встретили так, как встречает на известной картине Рембрандта отец своего блудного сына.
— Вас ждут большие заказы, — сияя, сказала мне моя квартирная хозяйка.
1956. Мать с ребенком и сидящий за столом мужчина. Бумага, чернила, акварель. 38×39
Профессор Бомзе
Одесса, 1911 год. Нежно-голубой вечер. Сижу на берегу моря и пастелью пишу белые с высокими охристыми парусами яхты. Вдали, под крутой синеющей горой, люди и дымок. Вероятно, готовят уху.
Для художника — романтическая тема. Вдруг позади меня громкий, веселый голос:
— Наконец вас поймал! Полгода ищу. Есть для вас интересная и благородная работа — портрет моей покойной дочери…
— Охотно берусь.
— Приходите, договоримся. Вот мой адрес. Жду вас завтра в это же время.
Он оторвал листок из блокнота и карандашом быстро написал: Софиевская, 1б, квартира 8, профессор Бомзе. И, передав листок, бросил:
— Жду вас!
— Обязательно приду, профессор.
Затем, извинившись, что оторвал меня от творческой работы, растаял в вечерней голубизне.
Заказ перед поездкой в Париж был очень нужен, и я не заставил себя долго ждать. На второй день вечером я зашел к профессору. В его светлом кабинете, заставленном стеклянными шкафами, остро пахло нафталином и табаком. Пол был устлан выцветшими украинскими коврами. В углах стояли мощные, гордые фикусы.
Профессор открыл один из шкафов, достал большой, обвязанный шелковой лентой пакет. Дрожащими руками развязал его и с величайшей осторожностью вынул серо-розовое платье. Оно было подобно куску застывшего розового облака.
— Вот ее любимая шляпа, туфельки и фотографии, — сказал он упавшим голосом.
Я взглянул на него. Глаза его были полузакрыты, и кончики мягких усов вздрагивали.
— Может быть, не стоит рисовать портрет? — тихо спросил он. — Я думаю, фотограф не сможет воспроизвести ее тонкий облик. Как вы думаете? Я верю, что только художник-портретист сумеет передать ее образ и состояние.
Я молчал.
— Пишите, — сказал он полушепотом. Он никак не мог решиться отдать мне в руки дорогие для него фотографии и вещи.
— Пишите, — повторил он, волнуясь. — Но вы не должны прикасаться к моим вещам. Это мое условие. Вы согласны?
Я согласился.
Каждое утро он в кожаном чемоданчике приносил платье, шляпу и туфли. Стряхивал с них серебристые чешуйки нафталина и раскладывал все это на стуле. Потом он устраивался на подоконнике у окна, задумчиво разглядывая за окном цветущие белые акации. Много курил и изредка произносил отрывистые слова.
Он внимательно следил за моей работой и щедро давал советы. Критиковал, иронизировал, мешал мне сосредоточиться и уловить то неуловимое, что было в этих пожелтевших фотографиях и что видел он и не мог увидеть я.
Чувствовалось, что работа моя его волновала, что он жалел о затеянном. После сеанса он долго и осторожно укладывал вещи в чемоданчик и несколько минут, щурясь, простаивал около портрета.
Склонив голову, он глухо, с возмущавшей меня непочтительностью, спрашивал: