Так она ежедневно к концу сеанса подходила ко мне и просила разрешения поглядеть на мой этюд. Я ей великодушно разрешал. Она благодарила и, постояв перед ним несколько минут, уходила.
Я начал привыкать к ней. Ее присутствие, мне казалось, поднимало рабочее настроение. Мне нравилось ее лицо. Никогда я не видел еще выражения такой глубокой печали на лице.
Я почувствовал большую симпатию к этой худой, бледной и нежной женщине.
Однажды, когда, уставший от напряженной в тот день работы, я снял с мольберта этюд и собрался покинуть берег, она подошла ко мне.
— Товарищ художник, я хочу с вами поговорить…
— Слушаю.
Сильно волнуясь, она тихо, неуверенным голосом сказала:
— Через два дня я уезжаю домой — в Полтаву. Мои средства кончились… но уехать без вашей морской картины я не могу… Вы должны мне помочь и продать ее… но у меня очень мало денег… Что мне делать?
Я не мог понять, в чем дело, и попросил ее объясниться.
Она растерялась, покраснела и вдруг расплакалась… Глотая слезы, она рассказала историю своей печальной жизни:
— Я — несчастный человек… у меня было большое горе… Умер единственный сын, — она умолкла. И, погодя, продолжала: — Я заболела нервной болезнью… муж меня поместил в больницу для нервных больных. Там я пролежала больше трех месяцев. Потом муж меня взял домой… Чувствовала себя лучше… но работать, помогать мужу не могла.
Она глубоко вздохнула и, помолчав, с нарастающей печалью продолжала:
— Я ходила по улицам и паркам, приставала к незнакомым людям и рассказывала им о своем горе. Мне казалось, что так поступая, рассею свое горе… Но горе не покидало, не рассеивалось… Оно, как тень, шло за мной. Однажды в парке я разговорилась с одной незнакомой женщиной. Она меня внимательно выслушала и сказала: «Поезжайте к морю. Сидите и смотрите на него, не спуская глаз. В любую погоду. Дождь, ветер, гроза, жара — все равно сидите и глядите на него — и ни о чем не думайте. Ни о чем. Спасибо мне скажете. Обязательно поезжайте!» И я поехала.
Она умолкла и взглянула на этюд.
— Три месяца я с утра до ночи глядела на море, но средства мои кончились. Надо вернуться домой… но ехать без морского вида не решаюсь. Вот почему я задумала у вас купить картину…
Мне стало жаль ее. Подумав, я решил подарить ей мой этюд.
— Я вам дарю картину. Берите ее.
Она запротестовала.
— Нет, нет. Даром я ее не возьму. Я не нищая…
Долго я ее убеждал, доказывая, что буду очень рад, если моя работа поможет ей выздороветь. Наконец она согласилась взять мой подарок. От неожиданного счастья она опять заплакала. Крупные слезы стекали по ее щекам, падали на кофту.
— Встреча с вами, — призналась она, — лишила меня покоя. Каждый вечер, ложась спать, я думала о вашей картине… Размышляла и очень сомневалась: а вдруг — вы мне откажете! В эти часы я все мечтала — скорее купить картину и уехать с ней домой.
Она в упор взглянула на меня.
— Как я рада и счастлива… — повторяла она.
— Ваше имя и фамилия? — спросил я.
— Анна Руднева.
Я сделал надпись на этюде и подал его ей.
Она схватила мою руку и стала трясти, а потом целовать.
Прерывающимся от волнения голосом она сказала:
— Благодарю! Всю жизнь помнить буду!
Опасаясь какой-нибудь банальной фразой ослабить впечатление от ее слов, сказанных с глубокой душевностью, я молчал.
С величайшей осторожностью она взяла этюд и медленно, не оглядываясь, ушла. Я поглядел на ее походку, в которой чувствовалось глубокое страдание. И примирение.
На следующий день, рано утром, я уже был с мольбертом и этюдником на берегу.
Я ее ждал. Мне хотелось ей сказать несколько теплых слов, ее утешить. Но она не пришла.
Больше я ее не видел.
Лавочник-философ
Художественные материалы я покупал в небольшой лавочке, находившейся неподалеку от школы на Преображенской. Над входом висела яркая вывеска, вызывавшая во мне образ солнечной Африки. Жену Шварцмана называли «тихой Рейзат». Это была рембрандтовская старуха с приподнятыми, узкими плечами и покорными, сияющими глазами. Она не любила длинных разговоров и умела в двух-трех умно сказанных словах выразить очень многое.
Мидлер, Менаше, Нюренберг
Детей у Шварцманов не было. Их заменили жившие на верхней полке пышные кремовые голуби и два сибирских кота.
Шварцман был философ, на жизнь и людей он смотрел сверху или сбоку. Он считал мир творением не Бога, а черта и его приятелей. «Бог, — говорил он, улыбаясь и щурясь, — давно в отставке. Он, как старый николаевский солдат, живет одними воспоминаниями о боевом прошлом». Два правила — «ничему не удивляться» и «беречь сердце и желудок» — руководили всем его бытом и жизнью.