Выбрать главу

Это была его жизнь, его судьба, его голод.

Я знал, что он мог бы уехать в Париж, — ему несколько раз предлагали приличную службу, — но как оставить жену и детей?

Он мог бы получить приличное место и здесь, в стране, но у него душа не лежала к административным занятиям.

Он мог бы пописывать статейки и брошюрки для туристов, которые стаями, как саранча, налетали каждую весну, но тогда столько альф, бет и гамм остались бы непрочитанными.

И он просто жил в четырех стенах музея, — худой, в тонком костюме, который висел на костлявых плечах как на вешалке, со впалыми щеками и горящими глазами. Я должен был проститься с ним.

Я шел через огромный парк и думал об одной книге, об одном фильме, о себе и о других, о тех, кто жил и кто будет жить.

Мы все еще не знаем точно, что представляют собой фигурные композиции в дромосе Казанлыкской гробницы. Я допускаю, что там есть действительно исторические мотивы: встреча войск, пехоты и конницы, под предводительством неких резосов, которые смело стоят впереди своих воинов. Другая сцена — мирная, вероятно, эпизод переговоров, не попавших в письменную историю человечества, которая насчитывает семнадцать тысяч таковых (войн было гораздо больше, но не все они завершались мирными переговорами).

Говорят, что здесь изображены реальные исторические события, но что это за события, все еще никто не знает.

А может быть, перед нами другое, — погребальные сцены, танец, который воссоздает черты военного и мирного быта фракийцев?

Вчера я смотрел новый фильм Максимилиана Шелла «Пешеход». Среди участников фильма мелькнули Лилл Даговер и Элизабет Бергнер. Время не пощадило этих женщин, от которых мы гимназистами приходили в экстаз. Но речь не об этом.

В фильме есть эпизод, в котором участвуют греческие крестьянки в черных платках. Они собрались, чтобы почтить память мужей и сыновей, погибших при карательной экспедиции немцев в их селе. Они накрыли столы, как показано на наших фракийских и древнегреческих селах. В кантаросах было вино. В глазах женщин была скорбь. А потом возникла тихая музыка, кажется, я слышал ее у Хаджидакиса. Женщины в черных платках встали. Они танцевали сиртаки, медленно, торжественно, каждая углубившись в себя. Старческие ноги двигались неуверенно, руки дрожали от волнения, глаза были влажны, но они танцевали самозабвенно, в едином ритме. Казалось, с этим ритмом вновь рождается сын, которого нет, вот он снова сделал первый шаг, снова пытается бежать. Поступь нетвердых нагруженных старческих ног походила на поступь неокрепших кривых детских ножонок.

Скорбь стала танцем и музыкой.

Это бывает и с радостью.

А вот и музей. Сегодня понедельник, и его старинные деревянные ворота закрыты. Я звоню. Мне открывают. Да, мой друг предупредил, что я зайду, но его только что вызвал директор. Он скоро освободится. Пусть он не беспокоится, отзываюсь я, если можно, я пройду в противоположный зал — смотреть и ждать.

Я называю противоположный зал не потому, что люблю его больше остальных, а потому, что уж если ждать, то лучше что-то рассматривать, пусть даже императорские головы. Я иду между высокими и строгими фигурами, многие из них простерли правую руку над моей головой. Это — жест власти и силы, может быть, жест милости, когда нужно, но во всяком случае жест, в котором больше суетности, чем человеколюбия.

Я ловлю мутные мраморные взгляды императорских величеств, отвожу голову, чтобы меня не ударила простертая рука — как-никак символ величия и власти, и вдруг меня осеняет. Да ведь такой же самый жест мы видим в изобразительном искусстве христианства, с той разницей, что бог Саваоф, крестители, иисусы и ученики, простирая руку, хотели низвести на людей свое небесное благословение. Так ли это?

Месяц назад я проезжал через Рим во время праздников. В воскресенье утром я был на площади перед собором Петра, в толпе тысяч людей, приехавших из Черной Африки и Южной Америки, из суровой Испании и итальянских монастырей, из сухих гор Сицилии. Тут были крестьяне и священники, сержанты и пожарные, иссохшие как пергамент монахини и дети с розовыми щечками, люди прилично одетые и беднота римских окраин, которая все еще надеется на милость господню. В сотне шагов находился банк Святого Духа — ватиканский банк, перед нами выстроилась швейцарская гвардия, а на высокой площадке собора чинно стояли или сидели священники, епископы, кардиналы и сам папа.