Он тоже время от времени вставал, изрекал благословения и простирал руку. Этот жест изображал милость к людям или деликатно намекал на то, что послушание все же легче приведет их если не в небесные кущи, то по крайней мере к некоторым земным благам.
Я смотрел на папу, вспоминал христианскую живопись и мозаики, потом перешел на римских императоров и думал об афоризме Оскара Уайльда о том, что быть естественным — самая трудная поза. Она не удавалась ни августам, ни юлиям, ни клавдиям, ни великомученикам и апостолам, ни папе и его кардиналам. А стремились ли они выглядеть естественно? Ведь театрализация жизни, даже если она всем бросается в глаза, — все-таки некий неписаный и необходимый закон человеческого поведения. И потом… зачем мне быть естественным — тогда меня увидят таким, каков я есть на самом деле, а это будет неприятно даже моим близким.
Не так давно я смотрел по телевидению, как президент одной страны вступает в должность.
На нем не было ни фрака, ни цилиндра, ни белых перчаток. Расстояние до дворца, которое полагалось проехать в коляске, запряженной восьмеркой цугом, он прошел пешком. Он был в темном костюме, белой рубашке и гладком синем галстуке. Ни ливрей, ни форейторов, ни блестящего конного эскорта.
Позднее мне пришлось несколько раз бывать в гостиных, где присутствовал и господин президент. Я слушал его речи, был на переговорах с его участием. Он был очень приветлив с каждым; для меня огромное удовольствие видеть вас и познакомиться с вами, говорил он.
Для нас тоже…
В какую-то минуту я подумал: нелегко вам, господин президент, выглядеть естественным. Вы предоставили смокинг прислуге, а сами ходите в простом костюме, чтобы каждый думал, будто между вами и ними нет никакой разницы. Просто абсолютно никакой.
Но вы очень хотите, чтобы вас хвалили. Сильно хвалили. Вчера я смотрел документальный фильм о том, как вы завтракаете, как вместе с садовниками работаете в большом парке, как играете с собаками, как ласково даете указания секретаршам и будто братьев родных приветствуете своих министров, как ждете, когда наступит час обеда и ваши близкие соберутся в малой столовой, и как жаждете вы в тихий вечерний час сесть у камина…
Все так просто… И так неестественно…
Я шел между большими мраморными статуями, останавливался, пытался заглянуть в пустые глаза. Марк Аврелий смотрел на меня с грустью. Или мне так показалось. Этот последний представитель династии Антонинов, стоик и полководец, не особенно популярный среди солдат и народа, все-таки правил почти два десятка лет. Позднее Ренан скажет, что это самая крупная фигура истории Римской империи в эпоху ее упадка. В своем «Ad se ipsum» император писал:
«Все прекрасное, чем бы оно ни было, прекрасно само по себе: похвала не входит в него как составная часть. Вот почему от похвалы оно не становится ни хуже, ни лучше. Я здесь имею в виду и то, что называют прекрасным с обычной точки зрения, например, материальные вещи и произведения искусства…»
Я думал.
Ни похвала, ни порицание, касаются ли они слабого произведения или сильного произведения, не могут вдохнуть в него жизнь или погасить его блеск. Слова — всего лишь фальшивая позолота, которая скоро сотрется от времени, или злобное очернение, сквозь которое виден яркий блеск истины. Если бы мы вовремя вспоминали об этой суровой истине, стало бы меньше желающих занять места, где можно ждать хвалебствий. Когда разговариваешь с такими людьми, оказывается, что они это знают, и все же… Похвала для них — нечто вроде наркоза на час, благодаря которому они могут думать, что чего-то достигли или завоевали в литературной, научной или общественной иерархии некое место, которого не заслуживают. Однажды человек, у которого было все, — лауреатские и другие звания, ордена (все до одного), шумные юбилеи, высшей категории квартира и дача, и дом в деревне, и смутная надежда, что он все-таки начнет писать и догонит волну славы, на которой когда-то взлетел — так вот, этот человек говорил, подобно Марку Аврелию в «Ad se ipsum»:
«У меня есть все, но, к сожалению, среди нас, писателей, существует негласная иерархия, о которой все мы знаем и все умалчиваем, потому что так удобнее. Но каждый, конечно, прекрасно сознает, кто сколько заслужил и кому какое место будет принадлежать в завтрашнем дне».
Скоро я снова увижусь и с ним, и с другими; снова буду утверждать, что такой-то опубликовал страшную глупость, а другой — ох, до чего бездарен. Или так мне кажется. Может быть, теперь я смогу больше радоваться чести и таланту, хорошему и прекрасному…