– Не совсем так, – говорю (или: «Не совсем туда»).
– Нет у тебя привычки рассказывать, куда ты идешь.
– О!.. – говорю я и ставлю в конце многоточие.
– Это тот самый мерзавец, который бросил меня, когда по счетчику нужно было заплатить семнадцать франков пятьдесят су.
– Зато Оскар вас никогда не бросит.
– Ничего себе манеры! Семнадцать пятьдесят, соображаешь?
– А! Ну-ну, – говорю я, – только не надейтесь, что я буду оплачивать ваше паршивое такси.
Я начал понимать, как надо разговаривать с женщинами.
– Ну и хам.
Она приняла негодующий вид. Подруга сказала ей:
– Вот ты и на месте.
Они остановились. Я дошел до края тротуара. Они расстались.
– Я буду ждать ее напротив, – сказала мне женщина, которую я с трудом узнал.
Напротив было маленькое кафе.
– Хорошо, – говорю я.
– Вы не пойдете потом к «Марселю»?
«У Марселя» – это тоже маленькое кафе, где встречались Оскар, и мой сосед по дому, и двое-трое других полупроходимцев, и С., и их женщины.
– Я не собирался.
– Ну вы же можете составить мне компанию.
– Разумеется.
Застыв в полутьме, дремали столы, и стулья, и бильярд, и телефонная будка, и официант, который подошел нас обслужить.
– Она бывает здесь раза два в неделю, он старый банкир, и она думает, что получит что-нибудь из наследства, ему ведь семьдесят лет.
– Для этого нужно быть небрезгливой, – сказал я.
– А вы считаете, что лучше работать по восемь часов на заводе? Это не мешает быть проституткой.
– Нет, конечно, – сказал я.
– А вы-то сами работаете?
– Ну, проституцией не занимаюсь.
– Вы работаете?
– Естественно.
– По восемь часов?
– По десять, двенадцать, иногда больше.
– Чепуха.
– Уверяю вас: по десять часов запросто.
– Где же?
– Дома.
– И эта работа приносит много денег?
– Совсем ничего.
Она посмотрела на меня.
– У меня есть подозрение.
– Подозрение насчет чего?
– Вы занимаетесь литературой? Нет?
Нет, я не писал; я объяснил ей, что я делаю. Она слушала внимательно, казалось, она понимала меня. Я увлекся своим рассказом, увлекся самим собой; внезапно я остановился. Что она действительно могла понять из того, что я рассказывал? Я уже не помню, о чем дальше шла речь. К нам присоединилась еще одна дама: к «Марселю» они пошли одни: верно, именно так называлось это место, а то я думал, что забыл его. Я пошел по другой дороге, через город, по дороге, которая вела неизвестно куда.
И в конце концов, переходя с одного угла улицы на другой, я вернулся домой с бутербродом в кармане и бутылкой вина подмышкой. Поглощая все это, я принялся за работу, и точно – этим вечером, я хорошо это помню, у меня ничего не выходило. Ошибки появлялись в таком количестве, что мне стало противно. Я осушил бутылку и другую, которую держал в запасе, помечтал, потом заснул. Внезапно мне показалось, что все кончено. Но уже назавтра на рассвете я вновь принялся за свой труд, бороздя бесплодную землю, прилежно и упрямо, бык и осел в одном лице. Несколько дней спустя я столкнулся с новым любителем задавать вопросы.
Он сопровождал Ж. Я встретил их октябрьским вечером, по-моему, на улице Вивьен. Они прогуливались. Я не видел Ж. после его высылки в Риф, а когда он вернулся в Париж, мы всячески пытались встретиться, но политика делала для него невозможными все назначенные встречи. Он писал мне, что «многочисленные дела отнимали у него все время». В конце концов он стал какой-то важной шишкой в партии. Я, читавший лишь сложенные в несколько раз и прикрепленные к стене газеты, только недавно, между делом, узнал об этом. И вот я на него наткнулся – совершенно случайно. Он был рад встрече и хлопнул меня по спине. А его товарищ даже не соизволил на меня взглянуть. Мы поговорили об армии, о колонии, о политике. Ж. специализировался по антивоенным акциям; ему грозило несколько месяцев тюрьмы.
– Но ведь, – внезапно сказал его спутник, – когда вы были там, вас могли бы заставить стрелять в рифов.
– Конечно, – сказал я.
– И что бы вы сделали?
– Это щекотливый вопрос, – сказал я. Ж. сменил тему.
– Не хочешь пойти с нами вечером на митинг к Зимнему велодрому?
– Дорио выступит, – сказал его спутник.
Дорио в самом деле выступил. Конечно, это было великолепно. Приятель Ж. пел с энтузиазмом, я же не знал слов. Я смотрел и слушал. Ж. оставил нас, чтобы выполнить обязанности, которые он должен был выполнить. Внезапно, когда все закончилось, мы оказались вместе, этот человек и я, около Гренель, на левом берегу, ночью. Мы поговорили.
– Вы в партии?
– Нет, а вы?
– Нет, я сочувствующий.
– Я тоже сочувствую.
– Но вы не вступаете.
– Нет, в политике мне нечего делать.
– Речь идет не о политике. Речь идет о революции.
– Да. О революции.
– Тогда почему же вы не вступаете?
– Это не так просто, как кажется.
– Понимаю.
– Нет, это не так просто, как вы можете подумать, особенно для поэта.
– А вы поэт?
– Да. Саксель.
– Простите?
– Я говорю: мое имя Саксель.
– А! Саксель.
Он взглянул на меня.
– А вы пишете?
– Нет, по крайней мере все зависит от того, как это понимать.
– Ну все-таки, если вы не писатель, вы поэт, драматург, романист, журналист, литературный критик?
– Ничего подобного.
– Во всяком случае, вы работник умственного труда.
– Если бы я мог быть умным!
– Вы высоко цените ум?
– Ценю – это еще мало сказано.
Мы поспорили. Он утверждал, что презирает ум. Я шел вместе с ним, мы добрались до Монпарнаса, он предложил выпить пива; то, что он называл моим интеллектуализмом, выводило его из себя, но ему хотелось продолжать выстраивать свои фразы. Мы уселись посреди внушительной толпы, я второй раз за один и тот же вечер видел столько народу.
– Здесь есть забавные типы, – сказал я.
– Вы здесь впервые?
– Да.
Он с трудом скрывал свое уныние; интересно, какой еще социал-демократический транспарантик притащил он с собой? Я не знал, что ему сказать. Перед нашим столиком остановился некто и заговорил с Сакселем. Прозвучало несколько незначительных слов. Потом этот субъект, одетый в бархат, ушел.
– Это Владислав, художник, – сказал мне Саксель.
– А-а! – сказал я.
– Вы слышали что-нибудь о нем?
– Кажется, да, – сказал я.
Саксель взглянул на меня. Что же я за человек? Мы выпили несколько кружек.
– Существует только один мир, – сказал я, – тот мир, который вы видите, или полагаете, что видите, или вам кажется, что видите, или который вы очень хотели бы увидеть, тот мир, который осязают слепые, который слышат безрукие и который обоняют глухие, это мир вещей и сил, очевидностей и иллюзий, это мир жизни и смерти, рождений и уничтожений, мир, в котором мы пьем, посреди которого мы имеем обыкновение засыпать. Но существует, по крайней мере, еще один в моем сознании: мир чисел и фигур, тождеств и функций, вычислений и групп, множеств и пространств. Есть люди, как вы знаете, которые утверждают, что все это лишь абстракции, конструкции, комбинации. Они хотят, чтобы мы представляли нечто вроде архитектуры: в природе берутся элементы, очищаются, полируются, высушиваются и человеческий ум возводит из этих кирпичей великолепное здание, внушительное свидетельство своей силы. Вы, безусловно, должны быть знакомы с этой теорией, скорее всего, ее придерживался ваш преподаватель философии – это самая заурядная теория. Здание, они считают математическую науку зданием! Перед тем как строить первый этаж, убеждаются в прочности фундамента, а над законченным первым этажом надстраивают второй, потом третий и так далее, так что нет причин для завершения. Но в действительности все происходит не так: не с архитектурой и не со строительством нужно сравнивать геометрию и анализ величин, а с ботаникой, географией, даже с физическими науками. Речь идет о том, чтобы описать мир, открыть его, а не строить и изобретать, поскольку он существует вне человеческого сознания и не зависит от него. Мы должны исследовать эту вселенную и сказать потом людям, что мы там видели – именно видели. Но чтобы выразить это, нужен особый язык – язык знаков и формул, который обычно принимают за саму суть науки, тогда как он – всего лишь способ выражения. Этот язык оказывается еще более бессильным описать богатства математического мира, чем французский язык, чтобы точно выразить множество понятий, потому что они находятся на разных уровнях бытия. Впрочем, есть нечто вроде математической филологии, которая называется логикой. Но я вам, наверно, надоел?