Облик города, оставленного властью, зараженного страхом и безнадежностью, мгновенно изменился. Это была уже другая Москва, где не действовали прежние законы и правила.
Журналист Николай Константинович Вержбицкий записал в дневнике:
«16 октября. Грузовик, облепленный грязью, с каким-то военным барахлом, стоит на тротуаре. К телефонной будке на улице привязаны две лошади. Рядом военная телега, пустая, кругом конский навоз. Убирать некому.
Тянутся один за другим со скрежетом и визгом тракторы, волокут за собой какие-то повозки, крытые защитным брезентом. Шагают красноармейцы с темными лицами, с глазами, в которых усталость и недоумение. Кажется, что им неизвестно, куда они направляются.
У магазинов огромные очереди, в магазинах сплошной бабий крик. Объявление: «Выдают все товары по всем талонам за весь месяц». Много грузовиков с эвакуированными: мешки, чемоданы, ящики, подушки, люди с поднятыми воротниками, закутанные в платки».
Военный госпиталь, в котором служил хирург Николай Михайлович Амосов — будущая знаменитость, академик, Герой Социалистического Труда и лауреат Ленинской премии, утром 16 октября через Калужскую заставу въехал в Москву.
«При входе в город встретили батальон ополчения, идущий защищать столицу, длинная колонна пожилых мужчин. Идут не в ногу. В последнем ряду шагают сестрички… Магазины закрыты. Жалюзи спущены на витрины. Народ суетится возле домов. Связывают пожитки, укладывают на тачки, на детские коляски. Кое-где грузятся машины, выносят из квартир даже мебель. Около стоят женщины и смотрят с завистью: «Небось начальники бегут».
«Ранним утром 16 октября, — вспоминал один из московских партийных работников, — я направился в отделение Рижской железной дороги для уточнения перемен за ночь на линейном участке, где железнодорожники-путейцы должны были разобрать пути от станции Новый Иерусалим и Истра.
Картина, которую я увидел, поразила меня.
По Бульварному кольцу к Ярославскому шоссе двигалась масса людей, нагруженных скарбом. Некоторые волокли тележки, детские коляски, наполненные вещами. Люди торопились уйти из Москвы. В воздухе клубился пепел от сожженных бумаг. Одна женщина, узнавшая меня, доверительно спросила:
— А правду говорят, что товарищ Сталин уехал из Москвы?
Я объяснил, что это провокационные слухи, чтобы вызвать панику»…
ВО ВЛАСТИ ТОЛПЫ
Горожане видели, что начальники грузят свое имущество, берут семьи и бегут. Все пришли к выводу, что Москву не сегодня завтра сдадут. Приказ об эвакуации спровоцировал панику.
В Москве не топили, обещали начать отопительный сезон с пятнадцатого декабря. Кто не уехал, мерз. Закрылись поликлиники и аптеки.
Самым тревожным было полное отсутствие информации. Власть, занятая собственным спасением, забыла о своем народе.
«Бодрый старик на улице спрашивает:
— Ну почему никто из них не выступил по радио? Пусть бы сказал хоть что-нибудь… Худо ли, хорошо ли — все равно… А то мы совсем в тумане, и каждый думает по-своему».
Через шесть десятилетий обозреватель «Комсомольской правды Леонид Репин вспоминал»:
«16 октября 1941 года я был еще маленьким. Я помню внезапно, страшно обезлюдевший город. На Лю-синовке, по которой мы с матерью шли в сторону Даниловского универмага, люди отчего-то встречались редко, и все очень быстро, обгоняя нас, шли или бежали. Изредка проезжали машины, громыхая и дребезжа по булыжной мостовой. Я не знал, куда и зачем меня мать вела, но скоро мы оказались внутри Даниловского универмага.
Он был совершенно пустым. Только две женщины торопливо разбирали витрины, уставленные всякой посудой и вазами с бумажными цветами. Мать подошла к ним и о чем-то поговорила. Одна из женщин кивнула. Мать достала из сумочки деньги и отдала их женщинам. Потом взяла с витрины небольшую фарфоровую вазу в поперечных красных полосах, и мы пошли домой. Мама сказала мне, что давно мечтала об этой вазе и даже ходила не раз смотреть, не купил ли ее кто-нибудь.
Потом, спустя много лет, я понял, что она купила вазу в полной растерянности: не знала, что делать, когда вокруг все бегут. Нам-то бежать было некуда».
«Улица Горького была совершенно пуста, а в Столешниковом полно народу, и все чем-то в спешке торгуют с рук, — рассказывала В.О. Берзина, в ту пору машинистка проектного института Гипрохолод. — В основном пытались продать ювелирные изделия, всякий антиквариат, редкие книги… Отдавали почти даром, но я не видела, чтобы кто-нибудь что-то купил. Не знаю зачем, но я купила маленькую фигурку собачки из датского фарфора. Мне стало жалко древнюю старушку, которая ее продавала…»
А.И. Епифанская работала в детской библиотеке имени Л.Н. Толстого на Большой Полянке: «Библиотека была открыта, но никто, конечно, не заходил. Я сидела одна и глядела в окно. Неподалеку от нас находились продуктовые склады магазинов, и я хорошо видела, что их двери были открыты. Люди выходили, нагруженные продуктами. Я тоже пошла — посмотреть. Оказалось, что продукты раздавали совершенно бесплатно! Всем желающим! Мне достались консервы — гречневая каша с тушеным мясом. Их надолго хватило!»
Будущий писатель Даниил Данин вышел из окружения и поздно вечером 15 октября добрался до станции в Наро-Фоминске.
«Сел в последний поезд, шедший без огней, и затемно в шесть утра приехал в Москву. Метро не работало — то ли «еще», то ли «уже». В слякотно-снежных предрассветных сумерках я пер от Киевского к Земляному Валу пешком в разбитых фронтовых ботинках. По раннему часу дозвонился до брата Гриши. Он сказал, что их «Шарикоподшипник» эвакуируют в Куйбышев.
Часов в девять-десять утра пошел на Черкасский — в Гослитиздат, где были тогда редакции «Знамени» и «Красной нови». По дороге на Маросейке побрился в пустой парикмахерской, вышел, не заплатив, и мастер не остановил меня, а уже в Гослите, доставая носовой платок, обнаружил в кармане белую салфетку из парикмахерской. Вот такая была всеотчужденность, такой лунатизм. В Гослите было пусто, и все двери стояли настежь. На третьем этаже бродила по коридору женщина с толстой папкой в руках. Узнала меня, ни о чем не спрашивая, протянула тяжелую для ее рук папку, сказала, что это рукопись перевода «По ком звонит колокол», сказала, что не может уйти, пока не препоручит кому-нибудь эту рукопись, просила меня спасти ее. Это была тихо-безумная Сабадаш — зав. редакцией «Знамени». Весь день 16-го искал, с кем бы встретиться, но телефоны молчали»…
Когда мы говорим об эвакуации из города, не должно быть поколенческого высокомерия — что же вы сплоховали и сбежали, Москву-то не взяли? Тогда никто не знал исхода битвы за город. Естественно, что очень многие москвичи не хотели оказаться под немцем, поэтому они и покинули город. В этом нет ничего предосудительного. А для кого-то это было смертельно опасно — для партийных работников, чекистов и их семей, для евреев. Эвакуированные евреи стали поводом для насмешек и ненависти. Но им никак нельзя было оставаться в оккупации. Это был народ, который немцы обещали уничтожить полностью — до последнего человека.
Например, из 93 тысяч латвийских евреев в сорок первом успели уйти не более 19 тысяч. Все оставшиеся были убиты немецкими войсками и их латышскими пособниками.
Эвакуировались женщины, дети, старики — сражаться они не могли. А мужчины сражались в Красной армии. Вообще говоря, евреи-фронтовики могли считать себя несправедливо обойденными вниманием. Ведь по количеству награжденных боевыми орденами и медалями среди народов Советского Союза евреи (малочисленная этническая группа) находились на четвертом месте — после русских, украинцев и белорусов…
Летом сорок первого Красная армия оставляла города, не предупредив население, и люди оказывались во власти оккупантов. Кто успел бежать — без вещей, денег и документов — спас себе жизнь. И сразу же выявился классовый, клановый характер советского общества. Когда простые граждане брели из оставляемого войсками города пешком, семьи начальства вывозились на автотранспорте и на поездах с относительным комфортом.