Когда из Царского притвора вышел Емануил бен Давид, весь в красно-голубом, затканный золотом, в переднике, сияющем двенадцатью драгоценными камнями, все присутствовавшие рухнули со стульев навзничь прямо на мраморные плиты двора, под ноги своего властелина. Маркашов стоял над буграми обтянутых одеждой спин и молча глядел на своего бывшего боевого товарища. Полуденное солнце било Емануилу в спину, воспламеняя золотой зубчатый обод, одетый на луковицу первосвященнической шапки, тускло отсвечивало на лбу, в золотой дощечке кидара…
Глаза его, хоть и были в тени, горели как два ярких угля, с которых сдули пепел.
– На колени! – яростно рявкнул он, и рев его вознесся над двором, и, перелетев стену, поразил ужасом толпу. Ряд за рядом, сотня за сотней, тысяча за тысячей, все рушились ниц – словно взрывная волна прошла по толпе, валя их наземь. И тишина охватила вселенную.
В центре вселенной был Иерусалим. В центре Иерусалима – храм. В нем и вокруг – мириады согбенных спин. И только двое стояли, глядя в глаза друг другу.
Вечность спустя Емануил поднял руку, и по этому знаку длиннополый служитель вытащил из притвора кожаный мешок, пахнущий смертью. Дернул веревку, распустил горловину и вытряхнул под ноги владыки две человеческие головы, покрытые грязью и черной, как смола, запекшейся кровью. Две головы. Два командующих. Две армии.
Емануил лениво пошевелил правую носком черного, до блеска начищенного ботинка, отпихнул ее от себя, и, уже поворачиваясь, чтобы уйти, негромко сказал:
– Взять его!
В шесть утра уже давно рассвело. Ночь, проведенная в тюрьме, впервые за три дня освежила Маркашова. Никто не заставлял его идти крестным путем с крестом на плече, никто не хлестал бичом, не толкал древком копья. До места казни генерала довезли на бронированной полицейской машине, чудовищной как сон наркомана: с выпирающей стрелой небольшого подъемного крана, с парочкой пулеметов, торчащих из узких щелей бронеплит, с лебедками, щитками, антеннами, разбрызгивателем несмываемой краски и водяной пушкой на крыше.
Двое военных полицейских вытолкнули Маркашова из фургона, и потянули наружу огромный деревянный крест. Пока они с ним возились, Маркашов, поводя затекшими плечами, огляделся вокруг: по всему горизонту стояли кресты – где-то еще пустые, где уже несущие страшный груз человеческих тел. На западе они тонули во мгле, на востоке вырисовывались четкими силуэтами. Маркашов аж присвистнул от удивления. Один из полицейских оглянулся на него и с сильным акцентом, невероятно коверкая английские слова, сказал:
– Ночью всех ваших взяли.
– Наших? – удивился Маркашов. Первой его мыслью было, что армии заговорщиков все же пришли к Иерусалиму. Но он тут же отверг ее как совершенно абсурдную.
– Ваших… Акумов. – сплюнул иудей. – Всю ночь брали.
И он обвел рукой горизонт, словно призывая кресты в свидетели правдивости своих слов. Маркашов знал, что в последнее время в Иерусалим собрались многие христиане – среди них распространилось странное поверье, что вскоре здесь с неба сойдет последний православный царь и примет правление над всем миром. «Вот и сошел…» – горько усмехнулся Маркашов, вспомнив Емануила.
Впрочем, долго размышлять ему не пришлось. Уже подошли палачи, трое усталых рабочих в черных кожаных фартуках. На их лицах не отражалось ничего, кроме отвращения к работе. Один из них вез тележку для гольфа, набитую инструментами. Деловито переговариваясь на иврите, они подтащили Маркашова к кресту, лежащему на земле перед глубокой и узкой ямкой, и расхристали на нем свою жертву. Освобожденные от наручников руки Маркашова полицейские развели в стороны и прижали к поперечине, а рабочие ловко и быстро примотали их толстой бечевкой. Затем достали несколько длинных граненных штырей, больше похожих на железнодорожные костыли. Один из палачей приставил штырь к запястью жертвы и занес здоровенный молот с металлической рукоятью над головой. «А рисуют почему-то всегда в ладонь», – еле успел удивиться Маркашов перед тем, как его расщепленную кость пронзила невыносимая боль. И потерял сознание.