- Не знаю... может быть, буду, может быть, нет.
- Разумеется, будете, - иронически заметил гость, - разумеется, будете... Но скажите, ради бога, - продолжал он тоном искреннего участия, зачем вы там бываете? Я хожу туда играть в карты, потому что, как вы знаете, это мой промысел, - карты, заметьте, не шулерство...
Севский бледнел и глядел на двери, заслоненные фортепьяном.
- Полноте шутить, - заметил он наконец с принужденной улыбкою.
- Шутить? менее всего на свете! - отвечал гость. - Я вовсе не шучу: я не литератор, не служащий, я человек вовсе лишний на свете. Но вам-то что делать у Мензбира? Если вы волочитесь за Лидией, то я скажу вам.
Но в эту минуту сам гость заметил взгляд Севского, полный такого ужаса и страдания и так прикованный к двери, что, казалось, молодой человек потерял над собою всякую волю.
Гость поглядел на него с недоумением и, чтобы переменить разговор, попросил у него вторую сигару.
Но сигара, которую подал ему Севский, была последняя: это еще больше смутило бедного ребенка.
И хозяин и гость молчали. В соседней комнате послышался звон чашек.
- Что это? - сказал гость. - Как вы рано пьете чай, Дмитрий Николаевич... Еще шесть часов только. Впрочем, я теперь выпью стакан с удовольствием... жарко.
- Да... то есть, - начал бледнея и краснея вместе молодой человек, - я должен предварить вас... - Но ему стыдно было предварять гостя, что, по всем его соображениям, принесут только один стакан, и он уже думал о том, что ему делать, не обидится ли его приятель... если он ему предложит свой стакан и сам останется без чаю...
Но в эту минуту дверь отворилась и явился лакей с угрюмой физиономией и с подносом, на котором стояли два стакана чаю. Лицо Севского немного просветлело. Александр Иванович выпил стакан и взял шляпу.
- Куда же вы? - спросил Севский, желая удержать его, потому что после чаю не предвидел уже никакой пытки.
- Мне пора, - сказал тот и, крепко пожавши руку молодого человека, вышел из комнаты.
Севский бросился на диван и закрыл руками свое лицо. Когда он открыл его, перед ним стояла уже барыня, нервически дрожавшая, с злобно язвительной улыбкою на бледных и обметанных лихорадкой губах.
- Вот и картежник и мошенник, Дмитрий Николаевич, - начала она сухим тоном, - а говорит вам дело.
- О чем, маменька? - спросил Севский голосом, дрожащим от внутреннего волнения.
И губы его сжались, и в груди, казалось, что-то накапливалось.
- О чем? я знаю, о чем, вы меня не обманете, - говорила она. - Ты думаешь, окружишь себя мошенниками и мерзавцами приятелями, так и. скроешься от меня... Нет, дружочек мой, они же тебя и выдадут, - продолжала она каким-то переслащенно-нежным тоном. - Пусть он и мерзавец, а говорил дело. За то я ему и чаю принесла, а то велела было отказать ему.
Севский, стиснув зубы, мог сказать только:
- Зачем? я бы не пил сам.
- Ты бы не пил сам?.. ты бы не пил сам? - завизжала матушка. - Так-то ты мне грубостями платишь за попечение! Уморить что ли меня ты хочешь? Что ж, умори, умори, я и так уже на сем свете страдалица...
Севский вскочил и ходил по комнате. Наконец он встал перед матерью, и во взгляде его блеснула отчаянная твердость.
Его мать еще больше завизжала и упала на диван.
Человек холодный заткнул бы себе уши... Севский был молод, Севский был благороден; в его высокой природе чувство сострадания ко всему себя низшему доходило до слабости.
Он ударил себя по лбу и, схвативши руку матери, поцеловал ее.
Она плакала и продолжала тише, но так же злобно:
- Вот они до чего доводят тебя, твои приятели... и не до того еще доведут, вспомнишь ты тогда материны слова: материны слезы сильны перед богом.
- Маменька, маменька! - умоляющим скорбным голосом говорил Севский.
- Что - маменька? - сказала она, отирая слезы, сухим тоном. - Я говорю правду, я уж давно страдалица, и все за тебя. Одного уж отучила от дому, а то было повадился каждый день шасть да шасть: словно с виселицы сорвался, картежник этакой, а тоже выдает себя за барина, в коляске ездит... Я про твоего приятеля толкую, - сказала она язвительно, - про Званинцева.
Дмитрий дрожал нервически.
- Какой же он мне приятель, маменька? - говорил он тем же покорным тоном.
- Что ж? небось этот лучше, что ли? небось лучше! тоже с цепи сорвался. Да уж за одно благодарна, правду говорит, у меня не изволь шататься к этому, как бишь его, где картежники-то собираются?.. Изволь-ка нынче к дяде... там порядочные люди, твой начальник отделения. А то куда хорошо, - мать больна лежит, а сынок сидит с мерзавцами да с развратной девчонкой шильничает. {12}
Дмитрий вспыхнул... но без действия, осталась эта вспышка в его истерзанной пытками организации. Он не имел силы вскипеть гневом мужа даже за то, что он любил больше жизни.
- Я пойду к дядюшке, маменька, - отвечал он с нежною покорностию раба и изменившимся от страдания голосом; все, что у других вырывалось наружу, в этой природе падало вовнутрь и грызло и жгло мучительно.
- То-то пойду... - продолжала мать, - а у меня смотри, ведь я поглядеть пошлю, точно ли ты у дяди.
И она вышла, захлопнувши с гневом дверь.
Севский опять упал на диван, изнеможенный, больной, и с ним начались припадки женской истерики.
Ему необходимо было быть у Мензбира. Но как?
Наконец он вспомнил, что жена его дяди любит его, что она несколько раз вызывала его на откровенность.
Он был горд для откровенности.
Но он был влюблен.
И впервые, может быть, человеческое достоинство и гордость принесены им в жертву.
- Но... лгать, лгать, боже мой! - продолжал он вставая, - но вечно лгать.
- И сметь еще любить? - прибавил он с негодованием на себя. Но он запечатал письмо и спросил одеваться.
А ведь точно любовь - хула в душе раба!
----
По очень большой, но неприятно голой желтой зале одного дома на Песках {13} расхаживал маленькими, скорыми шагами старик лет 60, небольшого росту, седой, с быстрыми, беспрестанно бегавшими глазами... Старик был по-домашнему, в шелковом халате, сшитом сюртуком. Он беспрестанно поправлял свечи, расставленные по всем маленьким столикам залы и обливавшие ее желтизну особенным, отвратительным светом. Старик то раскладывал мелки на четырех приготовленных столах для карт, то заглядывал своими маленькими беглыми глазами в полуотворенные двери передней, то поправлял пюпитр для скрипки, поставленный подле прекрасного виртовского рояля. Какое-то лихорадочное беспокойство просвечивалось в его непреодолимой заботливости.