На Мозындоре собрали Всесоюзный слет начальников всех до последнего поселений СССР. Со всей страны "слетелись" люди с большими звездами на погонах поучиться у полковника товарища Гненного уму-разуму. Наше поселение было образцовым за счет беспощадной эксплуатации поселенцев в режиме жестком до жестокого.
Трехдневное совещание было устроено в гостинице, которую я с рабочими перестраивал, превращая ее в "люкс". Менялась мебель, реставрировались и обновлялись ковры, оборудовался стойкой бара и отделывался по-современному банкетный зал. Вся эта показуха на фоне людского бесправия и уничижения, все эта пустая, бешеная трата денег, добытых каторжным трудом ссыльнопоселенцев, все это приводило меня в ярость и в уже забытое состояние борьбы. И вот, принимая желаемое за действительное, я в который уже раз становлюсь "на тропу войны". И после этого скажите, что я не шизофреник, как придуманный Сервантесом в неволе шизофреник Дон Кихот!
Вся эта золотопогонная шушера резвилась три дня. Вино лилось рекой и извергалось рвотой. Столы ломились. Икра всех видов прилипала к подметкам армейских ботинок. У семги изо рта торчала дымящаяся папироса типа "Герцеговины Флор". Кета, красная, как околыши ментовских фуражек, смотрела мертвыми глазами в мертвые же от перепоя глаза начальников. Белая рыба краснела от стыда — красная бледнела от ужаса. Кружки дорогих колбас, как печати, удостоверяли всеобщее благосостояние грядущих поколений. Словом, пир духа, как сказал бы Михаил Горбачев.
Через три дня "дорогие товарищи" рассосались по местам прохождения службы, а поселенцы — люди не склонные, в общем-то, к рефлексии, как-то приуныли. Словно бы впали в депрессию, словно им сказали, что Бога нет и не будет. Или сунули огромную фигу в сокровенный сейф, где каждый из них еще хранил какие-то иллюзии.
Словно кто-то вышний сказал им: "Да за что же вы мучаетесь? Вы ягнята. А вот настоящие-то воры — при больших звездах!"
И я решил все это описать Генеральному секретарю КПСС Л.И. Брежневу. Я составил жалобу на десяти листах, где перечислил сто пятьдесят пунктов юридически и нравственно обоснованных обвинений.
Начал я с нашего поселка. Ведь что такое наше население? Это сто пятьдесят семей с малолетними детьми. В 5 часов утра звенит рында, громыхает музыка гимна — это подъем для всех: для иссушенных каторгой женщин, для ни в чем не повинных детей, для стариков, которым по определению "везде у нас — почет". Зачем? Кому это надо? Стране нужны эти Дахау, эти Освенцимы, где утром все — правые и виноватые — вскакивают в пять утра, как ошпаренные варом? Все срываются мотать портянки, оголтелые дети рыдают, плачут. Потом, дорогой Леонид Ильич, развод. Мужчин увозят на войну с лесом, это их, Леонид Ильич, очень малая земля. Тыловое население трусит в магазин. Магазин — это восклицательный знак дискриминации. Продавцы в нем работают вольнонаемные и прилавок поделен на две с виду только равные половины: одна для офицеров и их жен, другая — для семей поселенцев. Да, я понимаю: я зек, я осужденный. А наши жены? Они что, разве осуждены тоже, многоуважаемый генсек? А дети, которые в отцовской ссылке за десять лет выросли, ходят в школу? Ведь им рассказывают, как широка их родная страна и как в ней вольно дышит человек. И что они видят? Кто вырастет из них вскоре: не идейный ли враг социализма и коммунистического завтра?
Они ведь рождены свободными. Они свободные граждане. Сын за отца не ответчик или как? Дети все ходят в одну школу с детьми вольных и военных, они вместе учатся разумному, доброму, вечному. Но приходят в этот долбаный магазин — и им уже не надо "Голоса Америки" слушать. Они видят сами каждый день картину дискриминации. Там, где их мамы не покупают, там есть все рыба, яйца, картошка, молоко. На этой же стороне прилавка — пища для негров: черный хлеб, овсянка, сэр, и больше ничего. Это признаки идеологической диверсии, дорогой вождь, писал я. Благо бы назвали минувшее совещание симпозиумом, что переводится с греческого как "дружеская попойка", но зачем же выдавать свои шкурные интересы и низменные инстинкты за общественно значимые мероприятия? И подводил счет генеральскому совещанию: сколько икры слопали, сколько балыков сожрали, вина и коньяка выпили, ets.
Изложил я все это и запечатал в почтовый конверт. Спокойно бросил в почтовый ящик, наивно полагая, что по почте в поселке оно уйдет. Однако письма из поселка на имя Генерального секретаря в Москву не уходили и поступали прямехонько на стол к "хозяину", военному полковнику Гненному, передовику и новатору перековки отсталых масс.