— Конечно! Ты этого не хочешь, но это нужно, чтобы поддержать Каспара и Николая, чтобы содержать дом! Разве отец с вами не живет, не спит, не питается?
— Но я теперь могу давать больше денег!
— Нет, не можешь! — парировал Нефе. — Ты должен беречь деньги на поездку в Вену. А что касается отца, то я прибавлю к совету Риса еще одно: попроси курфюрста, чтобы он запретил ему пребывание в Бонне. Пусть поселится в какой-нибудь деревне, где нет пивной.
— Маэстро, — возразил огорченный Людвиг, — хотя он и пьет, он остается моим отцом. Я люблю его, несмотря на все его ошибки.
— Именно потому, что ты любишь его, ты и должен сделать так, чтобы он перестал пить. Иначе разве сможешь ты поехать в Вену? Я устрою тебе место в театральном оркестре. Оркестр будет, конечно, обновлен, и у тебя будет два жалованья — органиста княжеского двора и скрипача в театральном оркестре. Ты знаешь, у князя и зимой снега не выпросишь, а для тебя два, хотя и мизерных, жалованья все же лучше, чем одно, не правда ли? Год проработаешь, скопишь немного денег и снова вперед, в Вену! Опять к Моцарту!
Охваченный ликованием, Нефе потрепал Людвига по плечу.
Он не замечал, что молодой музыкант совсем не так охотно соглашается с ним, как можно было ожидать, и, вместо того чтобы радоваться, был заметно смущен.
Мечты о море и путь вдоль Рейна
Людвиг сидел у рояля, но не играл. Вместо нот он пристроил на пюпитре толстый том «Одиссеи» Гомера и читал нараспев. Музыкальность Гомеровых песен ласкала его тонкий слух. Он часто запинался и начинал строку снова. Читал он по-гречески, но многих слов еще не знал. Каноник Брейнинг сумел зажечь в нем такую любовь к древним, что, несмотря на постоянный недостаток времени, он старался найти хотя бы полчаса в день для чтения поэм Гомера.
Однако Людвиг упивался не только звучностью умершего языка. Читая о странствиях Одиссея, он видел перед собой корабль, скользящий по водяной глади с развернутыми парусами.
Если бы можно было унестись на волнах от нужды и угнетения! Он закрыл глаза, мысленно рисуя тенистый остров, представший взору Одиссея. Вот бы оказаться в таком убежище!
Но не одному, а с девушкой, сияющие глаза которой были каштанового цвета, с девушкой, каждое слово которой звучит еще прекраснее, чем песни Гомера. С той, которая способна увлеченно говорить о стихах и может слушать серьезную речь об идеалах человечества, может быть резвой по-детски, когда молодежь надумает играть ну хотя бы в жмурки. Но кто знает, захочет ли она сесть с ним на этот корабль? Ведь Людвиг совсем не красив, где уж ему до Одиссея! Девятнадцатилетний юноша смугл и мрачен, к тому же сильно похудел после перенесенного тифа. Да если бы только это! Он никогда-то не любил зеркал, а теперь просто боится их. На лице его остались следы оспы, перенесенной сразу вслед за тифом. Постепенно они бледнеют, но все же останутся навсегда.
Нет, Людвиг Бетховен, оставь надежды! Твое сердце, быть может, самое чистое, самое пламенное, самое благородное, но кого это интересует, если у тебя такое лицо?
Людвиг склонил голову, и его пальцы машинально побежали по клавишам. Но вдруг оборвал начатую мелодию и поспешно начал перебирать кипу нот, лежавшую на рояле.
Вот в его руках очутился лист пожелтевшей бумаги. На нем изображены два дерева, их ветви склонившись друг к другу, образовали некий венок. В центре его виднелось море, а над ним легкие облака. Над волнами кружилась ласточка. В середине изображения была громоздкая надпись:[2]
Людвиг взволнованно прочитал неуклюжую фразу, не замечая, что его французский язык хромает. «Будьте так же счастливы, как любимы». Хорошо ли это сказано? Что это — признание в любви? И да и нет! Она любима. Но кем? Мною? Всеми?
Кто любит, тот легко угадает тайну чужого сердца. Если, конечно, хочет угадать. Он не уверен, захочет ли?
Он с нежностью вглядывался в листок бумаги, в рисунок, дышавший больше чувством, чем умением. Людвиг приготовил его давно, но не имеет представления, когда отважится вручить. Снова положил его среди нот и, как всегда, доверил печаль своего сердца роялю. Он играл удивительную фантазию, пронизанную болью и надеждой, сочинение, которое в эти минуты волнения рождалось и сразу же умирало.
Он не умел жить иначе как охваченным горением. А песня звенела до тех пор, пока в дверь не постучала чья-то рука. Раньше всего в дверях появился острый нос Нефе, потом его энергический подбородок и наконец вся голова, украшенная косой и бантом.