Река, холмы, луга и берега, покрытые виноградниками! Не было ли все это знакомо Бетховену с детства?
Придунайская земля казалась ему скромной сестрой прирейнского края.
Братьям он сказал:
— Я стал немного странным. Когда погружаюсь в свои мысли, ничего не вижу и не слышу. Говорите мне тогда громче. — Он все еще надеялся скрыть свой недуг.
Деревня и без чьего-либо предупреждения считает его чудаком. Этот угловатый парень, с виду такой, что и быка одолеет, беспокойно мечется по тропинкам, что-то бормочет, говорит сам с собой. Такого чудака в деревне еще не видывали.
Он не носит шляпу на голове, как все благовоспитанные люди, а засовывает ее под мышку или размахивает ею, держа в руках за спиной. Грива черных волос развевается, он будто спешит куда-то. Но вдруг замедляет свой бег и, уставившись в гущу ветвей, слушает шум ручья. По временам он явно прислушивается к щебетанию овсянок, перестуку перепелов, к пению кукушек.
И всегда в руках у него тетрадь, и он делает в ней бесчисленные заметки. Иногда дети подкрадываются к нему, сидящему под деревом, и видят, что на бумаге он пишет какие-то точки, галочки, какие-то каракули.
Бывает он поздоровается, остановится и заговорит с пастухом. А то вдруг будто на лицо наденет маску. Никого не замечает, не отвечает на приветствия. Душа его, должно быть, погружается в миры, недоступные простым смертным, и только тело блуждает здесь в лугах. Однако душа его полна покоя.
Высшая надежда дает ему радость и силы для работы. Здесь, в лугах и полях, рождается мужественная и радостная Вторая симфония. Он начал ее еще в прошлом году — тогда вспыхнула его любовь к прекрасной Джульетте. Сначала в ней звенела нежная песнь любви, потом зазвучал победный марш. Любовь одержала победу над двумя сердцами. Гремели духовые инструменты — в отличие от симфоний композиторов старшего поколения, в которых главную партию всегда вели смычковые. «Я возьму свою судьбу за горло. Не позволю, чтобы она победила меня», — писал он недавно своему старому другу Вегелеру в Бонн. И Вторая симфония вторила ему.
Каникулы в Гейлигенштадте — это отдых лишь для слуха, внутри идет непрестанная работа. Побуждает его к этой работе радость — сильнейший из всех двигателей. И даже новая симфония не в состоянии поглотить полностью его все возрастающую творческую мощь. Одновременно он завершает сонату для фортепьяно — уже семнадцатую! — и пишет новую для скрипки и рояля.
Ему никто не мешает. Часто приезжает только Рис. Заботливый учитель не хотел покидать своего ученика на целых полгода.
Кудрявый юноша проигрывает здесь то, что разучил, и снабжает новостями из Вены и родного Бонна. Когда отзвучит рояль, они вдвоем отправляются на прогулку, и Бетховен с удовольствием слушает его рассказ о том, что происходит в мире, покинутом им на время.
Молодой пианист не переставал удивляться. Он столько слышал о том, как резок бывает маэстро со своими учениками, как умеет накричать на них, как может бросить ноты и твердо поставить непослушные пальцы учеников на клавиши. А он за последние два года не видывал ничего похожего. С ним учитель как ягненок. И хотя заставляет повторять одно и то же место по десяти раз, никогда не сердится, не бранится.
Однажды, когда они гуляли в лугах, юноша отважился спросить, почему же маэстро бывает так строг к своим ученицам? Стоял солнечный майский день, и настроение у Бетховена было таким же радостным, весенним. Он ласково взглянул на ученика:
— Мне уже в Бонне говорили, что я медведь. Надо думать, ты этих зверей видел. Они неповоротливы, малоподвижны, топчутся на задних лапах, а если положат на что-нибудь лапу, то уж непременно раздавят. Вот такой и я. Фарфоровым девицам и барынькам в салонах это кажется смешным. Они разглядывают меня и думают: когда же этот медведь что-нибудь разобьет?
Кто встречается с медведем в лесу, тот, конечно, почтителен с ним. Один вид этого увальня наводит ужас. И надо мною знать смеялась бы, кабы меня не боялись. Некоторые из них даже добры ко мне. Вот хотя бы Лихновские! — рассмеялся он добродушно. — Княгиня заботится обо мне, как бабушка о внуке. Охотно посадила бы меня под стеклянный колпак, чтобы меня не задела ничья непочтительная рука.
Я с уважением отношусь к Лихновским и Разумовскому, да и к Лобковицу в какой-то мере, но привязаться могу только к вам — к Стефану Брейнингу, Шупанцигу, к Вегелерам.
Помолчав, он продолжал: