— Но ведь Моцарт был женат! — заметил удивленно Людвиг.
— Жена его болела, а был такой суровый декабрьский день. Дождь, холод, ветер! Несколько человек шли за гробом, потом, когда гроб довезли до кладбища, не оказалось почти никого…
— Но почему же человек, такой известный, не имел друзей?
— Жил он в нужде, а в бедности друзей не прибавляется. И удивительная вещь: единственным человеком, проводившим его до кладбищенских ворот, был его заклятый враг — композитор Сальери. Он ненавидел Моцарта, ибо страшно завидовал ему. И говорил, что пока есть Вольфганг Амадей Моцарт, в Вене нет места другому композитору.
— Я слышал, когда ехал еще по Германии, что Сальери…
— Пет!.. — Старый маэстро приложил пальцы к губам. — Я знаю. Хорошая молва дома лежит, а плохая по дорожке бежит. Но я не верю в то, что Сальери повинен в смерти Моцарта. Моцарт давно был болен.
— Болен из-за бедности?
— Вполне возможно. Он был очень непрактичен, а жена еще непрактичнее. Не умел ловить свое счастье, даже если оно само просилось в руки. Предлагали ему, как и мне, концерты в Лондоне на очень выгодных условиях, но он не решился уехать из Вены, потому что императорский двор обещал ему хорошее место. А потом ему не дали ничего!
— Но говорят, что его оперы идут все время при переполненном зале.
— Да, конечно! Но почти все сборы достаются директору театра Шиканедеру. Моцарт сделал ошибку. Ему предлагали много мест в домах знати. Сам прусский король предлагал ему службу у себя.
— Наверное, не хотел быть рабом. Он испытал достаточно много унижений, когда служил органистом при дворе зальцбургского архиепископа.
— Он не хотел быть слугой больших господ, а стал подданным малых. Говорят, что Шиканедер бессовестно обирал его. Но такое встретишь не только в среде венской знати.
— Вы, маэстро, сами служили тридцать лет княжескому дому Эстергази. Были вы счастливы?
— Да, был. Надо вам сказать, что я перед этим долго играл в бродячих уличных оркестрах и жил на чердаке, где чуть ли не единственной мебелью было пианино, наполовину съеденное жуком-древоточцем. Летом в мою каморку проливался дождь, а зимой задувало снег. Часто я просыпался мокрым от дождя или присыпанный снегом.
— Я слышал, что у Эстергази вам приходилось и за столом прислуживать?
— Сначала приходилось.
— И вы не чувствовали себя униженным?
— Я не чувствовал себя голодным, а это казалось мне важнее всего.
И все же, маэстро, такой большой художник, как вы, имел право на собственное достоинство.
— О, это сейчас очень модно — рассуждать о человеческом достоинстве! До вас там, на Рейне, доносятся очень определенные речи, произносимые во Франции. До Вены они еще не докатились, вы скоро в этом убедитесь. Я не скажу, чтобы не сочувствовал новым идеям. Сознание, что человек не обязан повиноваться, многого стоит. Но художник должен завоевать право на это сознание. Меня сделала свободным только прошлогодняя поездка с концертами в Англию. В пятьдесят девять лет! Взгляните, как теперь со мной обращается местная знать!
Композитор легко поднялся с места, открыл один из многочисленных ящиков письменного стола и положил перед гостем конверт. На нем значилось:
«Нашему благородному и любимому капельмейстеру фон Гайдну!»
— Вот так теперь титулует меня мой князь! Теперь я для него благородный, он присвоил мне даже дворянскую приставку «фон»! Это мне, сыну нищего каретника!
Людвиг прочитал надпись, но в словах Гайдна его задело всерьез не слово «фон», а кое-что другое.
— Простите, маэстро, но почему же вы говорите «мой князь»? Я бы не хотел называть так кого бы то ни было. Не значит ли это, что он может называть вас «мой капельмейстер»?
— Князь Эстергази может так называть меня, потому что я служил еще его деду.
— И теперь служите! — поразился Людвиг. — Но ведь поездка в Англию принесла вам не только славу, но и деньги, позволяющие вам обходиться без покровителей!
Не говорите так. И вам придется искать покровительства знати. Иначе как вы удержитесь в Вене?
— Я умею играть на рояле, а с вашей помощью хотел бы стать композитором.
— Вы уже композитор! Я еще в Бонне слышал ваши сочинения. Но я сомневаюсь, что вас это прокормит здесь.
— На эго я не рассчитываю. Написанному прежде я не придаю никакого значения. Начну учиться с самого начала. Но играть на рояле я умею!
— Хотите жить уроками? Но это такая обуза для подлинного художника!
— А может быть, мне посчастливится когда-нибудь дать сольный концерт? — неуверенно сказал Бетховен. — Я привык жить так скромно, что даже небольшого вознаграждения мне хватило бы надолго.
На лице Гайдна промелькнула грустная улыбка.
— Вы смотрите на Вену через розовые очки!
— Говорят, что это самый музыкальный город на свете.
— В этом можете не сомневаться! Но публичные концерты здесь бывают крайне редко. Художники выступают только в домах этих самых Лобковицей, Ностицев, Лихновских. Только там вы можете заработать деньги.
— У меня есть к ним рекомендательные письма, но мне не хотелось бы прибегать к этому.
— Какая чепуха! — удивился маститый композитор. — Сейчас же достаньте эти письма, наденьте самый лучший фрак и несите их тем, кому они предназначены. Вы что, так богаты, что можете прожить в Вене на свои средства?
Людвиг печально опустил голову.
— А я-то думал, что мне удастся прожить без того, чтобы твердить: «Конечно, ваше сиятельство! Разумеется, ваше высочество!»
— Может быть, со временем так и будет. Но сейчас — нет!
— Но уж лакейскую ливрею я не надену никогда! — решительно заявил Бетховен.
— Лихновский и не потребует этого от вас. Он позаботится, чтобы вы не чувствовали себя униженным. Но все-таки, мой молодой друг, вы пока еще не вправе держать голову слишком высоко. Немного смирения вам не повредит.
— Дорогой маэстро, я всегда испытывал чувство стыда, когда вынужден был облекаться в зеленый фрак, отороченный золотом, и пудрить волосы согласно предписанию. Скажите, какое же различие тогда между слугой и художником?
— Я уже говорил, что различие должно образоваться усилиями самого художника.
— А я хотел бы жить в мире, где все люди равны, — сказал Людвиг, и в голосе его слышалась горечь.
— Кто бы не хотел жить в таком мире? — живо согласился Гайдн. — Может быть, это когда-нибудь и будет. Через столетия, не раньше. А пока мы должны быть благодарны людям, дающим нам, музыкантам, средства к существованию.
Бетховену было горько, что в первую же встречу со своим учителем он не находит с ним общего языка, но все же он решительно вскинул голову:
— Я не из тех, кого называют неблагодарными, маэстро! Я с любовью вспоминаю каждого, кто когда-нибудь сказал мне доброе слово в тяжелую минуту. Но почему я должен быть благодарным богачу, для которого играю в то время, когда он обедает и ужинает? Я отдаю ему свое искусство, он мне платит. Еще вопрос, кто кому обязан больше!
— Вы предубеждены против знати. И все же мы бы не могли существовать без нее. Господь бог сам создал эту лесенку, на вершине которой стоит император, ниже знать и потом, там где-то внизу, все остальные, до последнего нищего.
— Простите, маэстро, я думаю, что эта лесенка создана не богом, а людьми. Это видно хотя бы из того, что французы ее спокойно сломали, а короля и князей с верхних ступенек спустили.
— О, не говорите мне о Франции! Там знать и король забыли, что обязаны быть защитниками простого человека. Теперь они несут за это кару. Не люблю разговоров о революции! От одного этого слова меня охватывает ужас. Оно означает кровь, разбой…
— Я видел французские революционные войска. Они вели себя в немецких землях вполне пристойно.
— Где же вы их видели? — заинтересовался Гайдн.
— Я ехал через области, занятые французскими войсками. И слышал, как они пели новую революционную песню. Называется «Марсельеза». Необыкновенная вещь, маэстро! Каждая нота в ней полна огня!