Выбрать главу

- Это очень плохо - быть без женщин?

- Иногда да. Это ощущается нутром. Похоже на головную боль после пьянки, когда просыпаешься часа в четыре утра. Представь себе воскресное утро после субботней попойки. Ты обнаруживаешь, что бутыль с ромом пуста, а в ящике с пивом не осталось ни одной целой банки. На воле Эребус розовеет, точно маков цвет, оттого что солнце повисло над Белым островом. Гряда торосов перед базой все еще темна. Она движется, словно лед ожил. Хочется раскинуть руки и лечь на него, закрыть его, обнять, согреть его своими неиссякаемыми запасами тепла.

- Должно быть, это ужасное ощущение.

- Не совсем. Всегда можно лечь в постель и вообразить, будто ты не одинок. Я буду вспоминать тебя.

- Интересно, как я узнаю об этом, если тоже захочу, чтобы ты обладал мною?

- Ха! Не думаю, чтобы это произошло.

- Не говори так. Не говори так, прошу.

- Прости меня... А хуже всего - музыка. Я знаю, что некоторые мелодии пробудят во мне воспоминания о тебе. Я слышу их, слышу, как исполняет их разбитый граммофон с базы Скотт. Я буду исполнять их на кларнете и тосковать. Музыкой я буду заниматься нечасто, только когда почувствую себя одиноким.

- Почему же ты будешь одиноким? Куда же ты едешь?

- На мыс Ройдс. На все лето. Птицы, тюлени, льды и я. Наверно, иногда меня будут навещать. Так что все не так уж плохо.

- Подвинься ко мне. Вот так. Теперь положи руку сюда. А эту - сюда. Вот так. А что, если я не буду без тебя скучать?

- Как скрипит эта кровать. Я думаю, это не будет иметь большого значения. В конце концов, ты все-таки будешь существовать. Тебе все равно придется жить своей жизнью. Я один буду изолирован от внешнего мира.

- А если я все-таки буду по тебе скучать все это время?

- Тогда, наверно, ты станешь ждать.

- Но что, если ты переменишься, когда вернешься? Ведь целое лето пройдет...

- А я и не замечал, чтобы за одно лето что-то непременно изменялось, чтобы на земле происходили какие-то перемены.

- Это не ответ.

- Как же мне еще отвечать?

- Придвинься ближе. Почему ты меня не поцеловал?

- Не знаю. Мне кажется, что все это один долгий поцелуй. Вот это. У нас так мало времени, что это бесконечно. Ведь время ничего не значит. Его много.

- Тогда поцелуй меня.

- Я буду помнить это. Ради этого можно быть хоть четвертованным.

- Тогда поцелуй меня.

- Хорошо.

- Ты запомнишь этот поцелуй?

- Да. Мир, в который я отправляюсь, так жесток и так прекрасен. Это обиталище высоких мыслей и идеалов, но едва ли всякий, кто там побывает, сохранит их. Послушай. Благодарю тебя. Каждый человек оказывается там наедине с собой, со своими мечтами, своей подсознательной жизнью, внутренним своим миром. Иногда пытаешься поделиться всем этим с кем-то, чувствуешь, что должен излить душу, но ничего не получается. Порой там так тяжко. Все вокруг или черное, или белое; все определенно, недвусмысленно. А мы так привыкли к двусмысленности. Мы живем в двусмысленном разноцветном мире. Но там - там только два цвета - черный и белый. Цвета воздуха и воды. Я так рад, что буду одинок, так недвусмысленно одинок. Поцелуй меня.

- Хорошо. Послушай. Теперь я твоя. Скорей. Ну же. Скорей.

* * *

Когда он ушел от нее, было утро, мягкое от тумана, пришедшего с реки, - прохладное, туманное по-весеннему зеленое утро. Крупные пурпурные цветы рододендрона лежали, растоптанные, возле калитки. Поблескивая, они напоминали растерзанные клочья мяса. Широко раскрытыми глазами он оглядел светлеющее небо; возле автозаправочной станции, работающей круглые сутки, остановился и вызвал по телефону такси.

У поморников наступила пора ухаживаний. К концу последней недели ноября первый крикливый самец-поморник заявил свои права на один из участков пингвиньей колонии, издавая то и дело воинственный клич кааа, кааа, кааа, кааа, кааа. При этом он гордо поднимал голову и выпячивал грудь, широко разевая свой кривой хищный клюв. Он вызывающе выставил вперед одну ногу и растопырил распластанные крылья, покрытые белоснежными, черными и роскошно-коричневыми перьями. После ежедневного подсчета снесенных яиц а на это с каждым днем уходило все больше времени - Форбэш отправлялся на свое излюбленное место в пингвиньей колонии, пытаясь установить, каким образом разрешают поморники "колониальный вопрос".

К концу месяца выяснилось, что территорией колонии владеет всего шесть пар этих птиц, а дюжина поморников или около того хотя и гнездится на скалах Мыса, но кормится за пределами колонии. Форбэш каждый день брал с собой карту колонии, и ему мало-помалу удалось определить "сферу влияния" каждой пары. Поморники не останавливались ни перед чем, чтобы отбить у пришлых птиц охоту посягать на здешние земли. Целыми днями звучали их клики, заглушавшие даже пингвиний гвалт. Когда образовывалась пара, поморник-самец начинал ухаживать за самкой, кормя ее. Кормление это продолжалось до тех пор, пока из яиц не вылуплялись птенцы.

В эту-то пору Форбэш и осознал, до чего же ненавидит он поморников. Сознание это встревожило его, столь гордившегося своей научной объективностью. Потом он уже и не помнил, когда впервые почувствовал эту ненависть, но знал одно: просыпалась она всякий раз, как он слышал злобные и беспрерывные вопли самки, требовавшей пищи и заставлявшей своего супруга убивать, промышлять, грабить пингвинов и даже то и дело летать к далекому морю, возвращаясь оттуда, нагрузившись рыбой, в ледяном панцире, покрывающем голову и грудь.

Возвращаясь с промысла, самец приземлялся, мощно тормозя крыльями, точь-в-точь, как та птица, которую Форбэш увидел первой туманным весенним днем. Самец садился где-нибудь в стороне от гнезда, расположенного на вершине гряды, и самка тотчас опрометью бросалась к нему. Эта прожорливая тварь скакала с камня на камень, нахохлившись, вытянув шею, разинув клюв, и скрипуче требовала добычи. Не успевал поморник отрыгнуть свой груз (некоторые рыбины достигали шести дюймов), как супруга набрасывалась на него. Она клевала его в голову, в шею, в голодном исступлении била его крыльями. Форбэшу не верилось, что подобная свирепость вызвана одним лишь голодом. Он ненавидел ее прожорливость, жалел своих пингвинов, но поневоле восхищался целеустремленностью поморников, их свирепой активностью в борьбе за существование.

В самый разгар этого промысла, этой страсти убивать и пожирать (хотя Форбэш и пытался убедить себя, что это не страсть а жажда выжить; не прожорливость, желание полакомиться вкусным оранжевым желтком пингвиньих яиц, соленой кровью убитой птицы, покуда она не успела застыть на морозе, а лишь стремление уцелеть), приковыляли по льду строить свои гнезда последние пингвины. Прошлым летом, когда открытое море находилось всего лишь в двух милях, в колонии насчитывалось 1600 гнездующихся птиц. Нынешним летом в колонии всего 1139 гнезд. В прошлом году вылупилось 1800 птенцов. Сколько-то их будет нынче?

А все-таки поморники смелые птицы. Хотя их всего шесть пар, а пингвинов - тысяча, всякий раз, как по земле проносилась тень поморника, по колонии точно пробегала рябь. Сидящие в гнездах пингвины задирали головы, нервно оглядывались, поводя клювом. После того как поморник пролетал, пингвины неловко усаживались в свои гнезда, в которых было по два белых яйца, другие поднимались и, исполнив танец обладания, наклоняли головы, чтобы подоткнуть под себя яйца, прижать их к лишенной перьев складке меж ногами, где яйца получали больше всего тепла.

Иногда поморники усаживались где-нибудь на скале и начинали наблюдение. Даже самки забывали о своей жадности, поскольку еды было хоть отбавляй. Тишь да гладь, думал Форбэш, наблюдая за тем, как поморник иногда неслышно опускался в самую гущу пингвинов, чтобы стащить яйцо, выкатившееся из гнезда у разнервничавшегося родителя. Поморник, выбрав свободную площадку, ронял яйцо, а потом, издав свирепый и наглый вопль, умелыми ударами клюва пробивал в скорлупе отверстие и жадно высасывал желток. Пингвины даже не пытались отобрать у него яйцо. Оно оказывалось брошенным на произвол судьбы. Стоило ему очутиться за пределами неопрятной груды камней, как оно становилось ничейным. Пингвины лишь вытягивали шеи, не слезая с яиц, и шипением выражали свою ненависть к поморнику.