Жизнь, казалось, стала теперь много легче. Форбэш вошел в иной ритм мыслей и действий; он был полон надежды на скорый приход моря и гордости за пингвинов и их окрепших, упитанных птенцов. Весь облик пингвиньей колонии преобразился. Кратеры гнездовий были запачканы звездообразными пятнами красного гуано - признак того, что пингвины и их птенцы питались рачками. Дни были наполнены восхитительной музыкой - посвистыванием подрастающих и крепнущих птенцов, которые своими дрожащими голосками неумолчно выводили нежную мелодию.
Работа с птенцами придала ему новые силы. Насилуя себя, хотя и зная, что это неизбежно, он произвел анатомирование нескольких только что вылупившихся птенцов, чтобы определить размер желткового мешочка, который они заглатывали, прежде чем вылупиться. Это был запас пищи на случай, если родитель-добытчик задержится. По-видимому, каждый птенец рождался с запасом еды, достаточным для того, чтобы продержаться три-четыре дня до первой кормежки. На подросших птенцах он испробовал новую систему клеймения: в перепонках ног он пробивал пуансоном отверстия, что забавляло его и, похоже, не причиняло птенцам никакой боли.
Когда появились на свет первые птенцы поморников, он продлил свой рабочий день на два часа, чтобы по вечерам наблюдать за гнездовьями поморников. Эти птицы, враги пингвинов, были столь же жестоки и по отношению друг к другу. Ни в одном из шести гнезд, находившихся на территории пингвиньей колонии, в которых самки поморников высиживали яйца, второй птенец не выживал больше трех дней. Первенец, благодаря своему весу и силе, получал бульшую часть пищи, приносимой обоими родителями по очереди, и поэтому ему впоследствии удавалось вытолкнуть из гнезда своего братца, которого тотчас пожирали соседи-поморники. Уцелевших птенцов одному из родителей приходилось постоянно стеречь. Окрепнув и выросши достаточно, чтобы стоять на ногах и клеваться, птенцы поморников сами начинали настойчиво требовать еду у родителей. Форбэш был поражен их свирепостью и жадностью. Он никогда еще не осознавал так остро зависимость жизни одних от смерти других. Он чувствовал себя словно бы в ловушке, в каком-то нескончаемом круговороте, где разница между жизнью и смертью иллюзорна, где мертвое столь же живо, как и явно живое.
К середине января открытое море было всего в трех милях от берега, но близость его не принесла пингвинам облегчения, и Форбэша снова охватило какое-то отчаяние. Его чуть не стошнило однажды вечером, когда он взвешивал птенца поморника после кормежки. Тот срыгнул ему прямо на руки смесь рыбьего жира и пингвиньего мяса. Не понимая гнусности совершенного им убийства, поморник поуютнее устроился в его ладонях, упитанный, покрытый пятнистым пухом, с ногами, торчащими, точно палки, с уже большим, хищным клювом и округлыми, блестящими и твердыми глазами.
Он знал, что пингвинятам скоро будет еще хуже. Они должны были вот-вот выйти из-под опеки своих родителей, которые поочередно охраняли птенцов, и объединиться в стаи, где, благодаря своей многочисленности, они обретали известную безопасность. Родители же их отправлялись в море на рыбную ловлю, чтобы удовлетворить возросший аппетит своих чад. Вконец обнаглевшие поморники будут теперь следить, не отбился ли кто-нибудь из пингвинят от стаи, не отстал ли кто-нибудь из тех, что послабей.
К концу периода опеки Форбэш изучил цифры, отражающие население колонии. В ней нынче насчитывалось всего пятьсот тридцать птенцов - на треть с лишком меньше, чем в прошлом году. Огорченный, он занялся своим изобретением "Пингвин-мажор" и вновь соорудил бутылочный ксилофон, восхищенный звуком, издаваемым стаканами для виски. Он сократил время наблюдения над птенцами поморников и за счет этого стал музицировать.
Но музыка мало помогала, и он начал совершать пешие вылазки на припай, исследуя трещины, или же отправлялся вдоль берега на север, чтобы взглянуть, не приблизилось ли открытое море. Айсберг, сидевший на мели к югу от Птичьего мыса, течениями из моря Росса унесло на север, и теперь в проливе стало как-то просторно и голо. Наконец-то он нашел ответ на один вопрос, который уже несколько недель мучил его. Высчитав время полета поморников после того, как они покидали гнезда, он определил, что на то, чтобы слетать к морю за едой, уходило полтора часа. Однако иногда они улетали на полчаса еще куда-то, причем не за едой, так как не приносили птенцам пищи.
Он обнаружил, что поморники используют озеро Прибрежное, находящееся в трех четвертях мили к северу от пингвиньей колонии, в качестве плавательного бассейна и цирюльни. На озере, очистившемся от льда, собиралось, самое малое, сто поморников. Понаблюдав за ними несколько часов одним тихим золотистым вечером, он заключил, что птицы слетаются с базаров, находящихся много севернее и южнее Мыса, и что здесь собираются и "холостые" птицы. Здесь был уютный, укромный уголок, ко всему, расположенный недалеко от моря и мест рыбного промысла.
Форбэш сел на холмик на высоте ста футов над озером и в шестидесяти семидесяти футах южнее его и стал наблюдать за поморниками, которые резвились и прихорашивались, летали и кружились над озером, словно играя в пятнашки, купались, обливая водой свои взъерошенные перья, или же стояли на берегу, занятые столь тщательным туалетом, что это заставило Форбэша, наблюдавшего их стремительный полет, задуматься, не затевают ли они что-то недоброе. Он чувствовал себя лазутчиком, пробравшимся в тайный вражеский штаб. Залегши среди камней с биноклем в руках, он внимательно приглядывался к манере полета вновь прибывших птиц и к тому, как они купаются и охорашиваются. Он почувствовал свою власть, которую ощущаешь тогда, когда ты все видишь, не будучи сам замеченным. Так вот где противник набирался сил, готовясь к новым нападениям. Вооружившись этими знаниями, Форбэш мог теперь разрабатывать план наступления.
Кромка льда была не более чем в миле от озера Прибрежного. Глубокая синева моря была какой-то особенной, словно чистое голубое пламя сияло среди белизны льдов. В спокойной глади озера отражались горы, и даже сам Эребус упал туда вниз головой. Форбэш побрел домой ужинать и писать письма.
"Дорогая Барбара! Спасибо за рождественское письмо и платки. Хотя у меня и очень туго с платками, я не осмеливаюсь сморкаться ни в один из них. Не хочу осквернять их. Мне было интересно узнать, какова ты на самом деле. Твое письмо помогло мне. Внезапно я многое понял в тебе. Видимо, это будет последнее письмо, которое ты получишь до моего возвращения. Вероятно, я вылечу где-то в конце следующего месяца - то есть через какие-то шесть недель. А за это время вряд ли здесь будут часто появляться вертолетчики с базы Скотт. Пожалуй, я слишком официален и церемонен с тобой. Прости. Это, наверно, потому, что я слишком одичал. Теперь я не могу даже предаваться мечтам. Я чувствую себя таким издерганным. Мне хочется чуть ли не причинить тебе боль. Теперь не может быть и речи о таких вещах, как любовь хорошей женщины. В нынешнем году пингвинов подрастает гораздо меньше, чем когда-либо раньше. Это из-за льда и поморников. Вот я и собираюсь строить катапульту. Я им задам взбучку. Это моя собственная гениальная идея, мой вклад в науку. Я всегда знал, что кое на что способен. Так оно и вышло. Уж если я смастерил полифоническую музыкальную машину, которая действует (к сожалению, я не могу привезти ее домой), то с гигантской катапультой я тем более справлюсь. Я не зря так сказал - гигантская катапульта. Я буду обстреливать этих сволочей. Видишь ли, я выяснил, где они собираются. Нынче, всего каких-нибудь несколько часов назад, я обнаружил место, где они купаются, чистятся целыми сотнями. Там-то я до них доберусь, а то я слишком с ними миндальничаю. Расстреливать их здесь было бы нечестно, к тому же у меня нет ружья. Я оказался бы в слишком выигрышном положении, так что я смастерю себе катапульту и разделаюсь с ними на озере. С меня хватит. Слишком долго выходило по-ихнему. Теперь настал мой черед. Я тебе расскажу, как пойдут дела.