Выбрать главу

IV

Антонов и без Вики мог бы доказать, что жил в разрушаемом прошлом: предъявить хотя бы свои бумажки и картонки с нацарапанными полувыводами, совпадавшие краями с тем, от чего когда-то были оторваны, — с чужими блокнотами, с коробками из-под обуви, с экземплярами газет многогодичной давности, с обложками старых студенческих курсовых. Но эти лохматые шпионские билетики потеряли всякую силу, потому что нанесенные на них математические смыслы утратили способность развиваться и не совпадали, не были взаимно ключами и шифрами, как это мерещилось давнишнему счастливому Антонову, всюду срывавшему бумажки, будто листья в своем лесу райски расцветающих множеств. Что до Вики, то она вообще не понимала, зачем нужна эта коллекция потертых обрывков, где ей порою виделись номера каких-то давних женских телефонов. Очень скоро обнаружилось, что Вика не только не обладала способностями, минимально необходимыми на факультете, но и не испытывала ни малейшего уважения к науке, которую почему-то поступила изучать. Ее пятерки в школьном аттестате по двум элементарным дисциплинам, чьи благодушные задачники, снабженные простыми и удобными ответами, играли с детьми в поддавки, оставались загадкой; каким-то образом содержимым всех математических абстракций, предметом математики вообще, ей виделись деньги. Не то чтобы Вика хронически болела “красивой жизнью” или млела, шлепая страницами атласных журнальчиков, — но ей представлялось естественным, что если вещи и имеют в себе нечто помимо своего физического присутствия, нечто не видное глазом и выражаемое цифрами, то это “что-то” — цена. Деньги казались Вике числовыми двойниками вещей (что подтверждалось свободным обменом одного на другое), — и сколько Антонов ни бился, но не сумел втолковать, что математика не считает какие-то единицы, а описывает мир. Позже бедность Антонова смутно воспринималась Викой как его научная простоватость, арифметический уровень личности, — тогда как ее осьминогообразный шеф, дополненный за огромным стеклянным столом множеством телефонов с витыми перепутанными шнурами, свободно оперировал, по налу и безналу, гораздо более серьезными числами, обладавшими к тому же свойствами реквизита эстрадного фокусника. Вика, пожалуй, подсознательно верила, что мрачный артист в нахохленной, как курица, чалме, усыпляющий предметы коварно наброшенным платком, производит научный опыт, — но Антонов не манипулировал платками и не выпускал из расписного короба молотящей воздух стаи голубей. Для глупенькой Вики, каждый раз встававшей в тупик, если латинская или греческая буква в уравнении означала не то, что в прошлый раз, ничего не могло свершиться чудесного в голых, как сараи, помещениях факультета, в аудиториях с ужасными черными досками — разделочными, кухонными досками науки со следами грязной тряпки и мелким мусором недостертых уроков: ошметками пищи, спущенной вариться в ленивые умы. Если бы кто сказал здравомыслящей Вике, что математика — не выпендреж иностранного алфавита, где все эти abcd вечно сидят на каких-то непонятных трубах, а приключение интеллекта и философский предмет, она бы только покрутила пальцем у тонкокожего виска.

Самым мучительным воспоминанием Антонова был первый, какой он принимал у Вики, простенький зачет. Зимняя сессия начиналась при минус двадцати пяти, безжизненный снег крахмально поскрипывал под туповатыми и словно очень маленькими, детскими ногами торопливых прохожих, трамвайные рельсы уходили, будто плавная лыжня, в зачарованный лес, в туманную мглу завешенного белыми деревьями проспекта, — и ненавидимые Антоновым первокурсники, в валенках и толстых свитерах, неуклюже и беззвучно оскальзывались на сером полированном камне университетского вестибюля. Накануне ночью Антонов не спал; стоило задремать, как ему невнятно слышалось, будто кто-то, мелко топоча, бегает наверху, без конца таскает там упирающуюся многоугольную мебель. Никогда, ни перед одним из доброй полусотни сданных за жизнь экзаменов, Антонов не волновался, как теперь: ему мерещилось, будто он и сам все перезабыл — при попытке думать о простеньких, машинально известных ему темах завтрашних билетов впадал в неуверенность, какую вдруг испытываешь, когда переспрашивают номер квартиры старого-престарого знакомого или собственный твой домашний телефон.

Ощущение, будто над головою происходит некое движение, небесная перестановка долго и крепко стоявших на месте вещей, не исчезло и тогда, когда Антонов умостился за низеньким столом, возле покрытого ледяными перьями окна. Перед ним легли совершенно чистенькие, деревянные от новизны зачетки первых пяти добровольцев — как пить дать будущих отличников, красы и гордости курса, всегда сидевших, вслед за пустующим первым, во втором ряду аудитории и знакомых Антонову буквально наизусть. Эти пятеро — среди них одна свирепая низколобая личность с прыщами как помидорные семечки и одна совершенно фарфоровая девушка с ошибочными движениями всегда дрожавших рук — ответили бойко и довольно понятно; за ними потянулись другие — долго, муторно готовились, мусолили три листка казенной бумаги и, отлично видные Антонову, вытягивали из каких-то потайных карманов длиннющие шпаргалки. Вика все не шла; уже билеты перед Антоновым лежали не широким веером, а жидкими отдельными полосками, уже он продрог от окна, где стекла, превращенные ледяными узорными рамами из прямоугольников в портретные овалы, были бумажно пусты.

Наконец она появилась, буквально ворвалась — нетерпеливая и растрепанная, в короткой юбчонке: ее колени в тоненьком нейлоне, полусогнутые от высоких каблуков, алели как яблоки. Теперь Антонов уже совершенно не мог выслушивать отвечавших, что качались перед ним, будто змеи перед факиром, и только автоматически, шоркая локтем, заполнял зачетки. Каким-то образом почувствовав его отсутствие, студенты расселись вольготнее, на пол шумно свалился учебник; Вика, высоко подняв левое плечо, царапала что-то у себя на листке, минутами знакомо, словно на обычной лекции, взглядывая на Антонова, — и тому опять мерещилось, будто Вика, как на лекции, рисует его горящее лицо. После, сделавшись ее законным мужем, он будет только удивляться тому, что никакими реальными надеждами не питалась его банально-беззаконная любовь. Антонову даже не мечталось, что, может быть, его схематичные черты, являвшие зеркалу единственно нос, унылой стрелой указующий неизменно вниз, могут быть запечатлены на Викином листке с каким-то трепетным чувством (впрочем, после выяснилось, что Вика вовсе не способна к рисованию и только может, будто дошкольница, обводить на бумаге свою распластанную ладошку, которая получается и больше, и как-то слабее настоящей — пятиконечная лапа, странно выражающая своей пустою белизной неумелость оригинала, ни на чем не оставлявшего заметного следа). Тем не менее ее прерывистое внимание на лекциях Антонов приписывал не предмету, но исключительно собственной персоне, долбящей доску тупым, до кубика сточенным мелком, — и теперь ему до смерти хотелось вскочить, подбежать, сцарапать со стола проклятые листки и увидеть наконец, что она там наковыряла синенькой кивающей ручкой, в то время как сосед ее, белокурый юнец с ушами будто человеческие эмбрионы, все отлично видел и все ближе подъезжал на отставленном локте, ласково переглатывая, уже почти положив на Викино плечико костлявый подбородок.

Антонов, собственно, никогда не думал, что этот зачет окажется таким испытанием: молодые туманные болваны с шерстяными плечищами и страдальческие девицы, состоявшие из пятен и очков, проходили перед ним непрерывной чередой, а мучительница, с соседом на плече, все корпела, все щелкала расхлябанной ручкой, и когда ее коленки непроизвольно стукались, книга, лежавшая, словно в колыбели, у нее в подоле, захлопывалась и глухо чихала. Наконец она поднялась, прошагала разболтанно, какой-то виляющей, икающей походкой, опустилась на краешек стула, подскочила, устроившись поглубже. Быстроглазая сощуренная Вика не знала ровно ничего: то, что ей удалось списать (нечувствительно стачав одно доказательство с другим по ложному сходству выражений и по прихоти слипшихся страниц), никак не относилось к теме измусоленного билета номер два, а решение задачи напомнило Антонову попытку перелезть через падающий забор. Он совсем одурел от близости ее, от завитых в шелковые трубочки локонов с плоскими корешками, от жалобного запаха каких-то оттаявших духов, от касания колен, напоминавшего трение легонькой лодки о грубый причал, изнемогший от поцелуев льнущей и липнущей снизу воды, — потому что Вика теперь раскачивалась на стуле, пытаясь сочинить какое-нибудь новое решение, и глаза ее в набухшей слезинками краске превращались в размокший чернослив.